Неточные совпадения
— Матушка наказывала…
Своя кровь, говорит, а
мне все равно, родимый мой. Не моя причина… Известно, темные мы люди, прямо сказать: от пня народ. Ну, матушка и наказала: поди к брату и спроси…
—
Я? А-ах, родимый ты мой… Да
я, как родную мать, ее стерегу, доменку-то
свою. А ты уж нам из
своих рук подай, голубь.
Знакомый человек, хлеб-соль водили, — ну,
я ему и говорю: «Сидор Карпыч, теперь ты будешь бумаги в правление носить», а он
мне: «Не хочу!»
Я его посадил на три дня в темную, а он
свое: «Не хочу!» Что же было
мне с ним делать?
— А ты неладно, Дорох… нет, неладно! Теперь надо так говорить, этово-тово, што всякой о
своей голове промышляй… верно. За барином жили — барин промышлял, а теперь сам доходи… Вот оно куда пошло!.. Теперь вот у
меня пять сынов — пять забот.
— Ступай к
своему батьке да скажи ему, чтобы по спине тебя вытянул палкой-то… — смеялся Окулко. — Вот Морока возьмем, ежели пойдет, потому как он промыслит и для себя и для нас. Так
я говорю, Морок?
— Мир вам — и
я к вам, — послышался голос в дверях, и показался сам Полуэхт Самоварник в
своем кержацком халате, форсисто перекинутом с руки на руку. — Эй, Никитич, родимый мой, чего ты тут ворожишь?
— Вот что, Никитич, родимый мой, скажу
я тебе одно словечко, — перебил мальчика Самоварник. — Смотрю
я на фабрику нашу, родимый мой, и раскидываю
своим умом так: кто теперь Устюжанинову робить на ней будет, а? Тоже вот и медный рудник взять: вся Пеньковка расползется, как тараканы из лукошка.
— Што взяла, старая? — накинулся Деян из
своего окна на Ганну. — Терешка-то придет из машинной, так ты позови
меня поучить его… А то вместе с Титом придем.
— Пашка… эй, Пашка! — кричал сердитый старик, выглядывая в
свой огород. — Ужо
я тебя, этово-тово… Пашка!
— Штой-то, Макар, все ты присыкаешься ко
мне… — слезливо ответила несчастная баба, инстинктивно убирая
свою спину от замахнувшегося кулака.
— У
меня в позапрошлом году медведь мою кобылу хватал, — рассказывал Морок с самодовольным видом. — Только и хитра скотинка, эта кобыла самая… Он, медведь, как ее облапит, а она в чащу, да к озеру, да в воду, — ей-богу!.. Отстал ведь медведь-то, потому удивила его кобыла
своею догадкой.
— Будь же ты от
меня проклят, змееныш! — заголосила Рачителиха, с ужасом отступая от
своей взбунтовавшейся плоти и крови. — Не тебе, змеенышу, родную мать судить…
—
Я так сказал, матушка, — неловко оправдывался Мухин, поглядывая на часы. — У
меня есть
свои ружья.
— Работы египетские вместятся… — гремел Кирилл; он теперь уже стоял на ногах и размахивал правою рукой. — Нищ, убог и странен стою пред тобой, милостивец, но нищ, убог и странен по
своей воле… Да! Видит мое духовное око ненасытную алчбу и похоть, большие помыслы, а будет час, когда ты, милостивец, позавидуешь
мне…
— Ну, будет… прости, — нерешительно, устыдясь гостя, проговорил Груздев. — Сгрубил
я тебе по
своей мирской слепоте…
— Не можно, сват… Жинка завсегда хитрее. Да… А
я слухал, как приказчичья Домна с Рачителихой в кабаке о
своем хлебе толковали. Оттак!
— Зачем
я пойду: тряпицы
свои показывать? — отговаривалась она.
— Отсоветовать вам
я не могу, — говорил о. Сергей, разгуливая по комнате, — вы подумаете, что
я это о себе буду хлопотать… А не сказать не могу. Есть хорошие земли в Оренбургской степи и можно там устроиться, только одно нехорошо: молодым-то не понравится тяжелая крестьянская работа. Особенно бабам непривычно покажется… Заводская баба только и знает, что
свою домашность да ребят, а там они везде поспевай.
— А вы что остановились, подлецы?! — заорал он
своим протодьяконским басом. — Вот
я вас, канальи!..
«Анисья, ты у
меня не дыши, а то всю выворочу на левую сторону…» Приказчица старалась изо всех
своих бабьих сил и только скалила зубы, когда Палач показывал ей кулаки.
— И то не моего, — согласился инок, застегивая
свое полукафтанье. — Вот што, Таисья, зажился
я у тебя, а люди, чего доброго, еще сплетни сплетут… Нездоровится
мне што-то, а то хоть сейчас бы со двора долой. Один грех с вами…
— А ежели, напримерно, у
меня свое дело?.. Никого
я не боюсь и весь ваш Кержацкий конец разнесу… Вот
я каков есть человек!
— Это на фабрике, милушка… Да и брательникам сейчас не до тебя: жен
своих увечат. Совсем озверели… И
меня Спирька-то в шею чуть не вытолкал! Вот управятся с бабами, тогда тебя бросятся искать по заводу и в первую голову ко
мне налетят… Ну, да у
меня с ними еще
свой разговор будет. Не бойся, Грунюшка… Видывали и не такую страсть!
— Ну, твое дело, а
я этого Кирилла живою рукой подмахну.
Своего парня ужо пошлю на рыжке.
— Матушка, родимая, не поеду
я с этим Кириллом…
Своего страму не оберешься, а про Кирилла-то што говорят: девушник он. Дорогой-то он в лесу и невесть што со
мной сделает…
— Ихнее дело, матушка, Анфиса Егоровна, — кротко ответила Таисья, опуская глаза. — Не нам судить ихние скитские дела… Да и деваться Аграфене некуда, а там все-таки исправу примет. За
свой грех-то муку получать… И сама бы
я ее свезла, да никак обернуться нельзя: первое дело, брательники на
меня накинутся, а второе — ущитить надо снох ихних. Как даве принялись их полоскать — одна страсть… Не знаю, застану их живыми аль нет. Бабенок-то тоже надо пожалеть…
— К самому сердцу пришлась она
мне, горюшка, — плакала Таисья, качая головой. — Точно вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась
я, Анфиса Егоровна, а вот теперь прорвало… Кабы можно, так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела, как этот проклятущий Кирилл зенки-то
свои прятал: у, волк! Съедят они там девку в скитах с своею-то Енафой!..
— Вот ты и осудил
меня, а как в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу:
своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко, а того вы не подумали, что к мирянину приставлен всего один бес, к попу — семь бесов, а к чернецу — все четырнадцать. Согрели бы вы
меня лучше водочкой, чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
— Да я-то враг, што ли, самому себе? — кричал Тит, ударяя себя в грудь кулаком. — На
свои глаза свидетелей не надо… В первую голову всю
свою семью выведу в орду. Все у
меня есть, этово-тово, всем от господа бога доволен, а в орде лучше… Наша заводская копейка дешевая, Петр Елисеич, а хрестьянская двухвершковым гвоздем приколочена. Все
свое в хрестьянах: и хлеб, и харч, и обуй, и одёжа… Мне-то немного надо, о молодых стараюсь…
— А Кузьмич-то на што? — проговорила она, раскинув
своим бабьим умом. — Ужо
я ему поговорю… Он в меховом корпусе сейчас ходит, вот бы в самый раз туды Тараска определить. Сидел бы парнишка в тепле и одёжи никакой не нужно, и вся работа с масленкой около машины походить да паклей ржавчину обтереть… Говорю: в самый раз.
— Ты спи, а
я посижу около тебя… — шептала Анфиса Егоровна, лаская тонкое детское тельце
своею мягкою женскою рукой. — Закрой глазки и спи.
— Что будешь делать… — вздыхал Груздев. — Чем дальше, тем труднее жить становится, а как будут жить наши дети — страшно подумать. Кстати, вот что… Проект-то у тебя написан и бойко и основательно, все на
своем месте, а только напрасно ты не показал
мне его раньше.
— Да ведь сам-то
я разве не понимаю, Петр Елисеич? Тоже, слава богу, достаточно видали всяких людей и
свою темноту видим… А как подумаю, точно сердце оборвется. Ночью просыпаюсь и все думаю… Разве
я первый переезжаю с одного места на другое, а вот поди же ты… Стыдно рассказывать-то!
— Пока ничего особенного, Иван Семеныч, а о бунте не слыхал. Просто туляки затеяли переселяться в Оренбургскую губернию, о чем
я уже писал в
свое время главному заводоуправлению. По моему мнению, явление вполне естественное. Ведь они были пригнаны сюда насильно, как и хохлы.
— Сам-то
я? — повторил как эхо Морок, посмотрел любовно на Слепня и засмеялся. —
Мне плевать на вас на всех… Вот какой
я сам-то! Ты вот, как цепная собака, сидишь в
своей караулке, а
я на полной
своей воле гуляю. Ничего, сыт…
— Да ведь нельзя и сравнивать Пеньковку с мочеганскими концами! — взмолился Мухин. — Пеньковка — это разный заводский сброд, который даже
своего угла не имеет, а туляки — исконные пахари… Если
я чего боюсь, то разве того, что молодежь не выдержит тяжелой крестьянской работы и переселенцы вернутся назад. Другими словами, получится целый разряд вконец разоренных рабочих.
—
Я тебе
своих голубей покажу, Нюра, — прежним серьезным тоном заявил Вася, но, подумавши, прибавил: — Нет, сначала сбегаем вон туда, где контора… Там такая штука стоит.
— Вообще все кончено, — заключил
свой рассказ Петр Елисеич. — Тридцать лет работал
я на заводах, и вот награда…
— Чего же еще нужно?
Я не хочу навязываться с
своими услугами. Да,
я в этом случае горд… У Луки Назарыча давно намечен и преемник
мне: Палач… Вот что обидно, Самойло Евтихыч! Назначь кого угодно другого,
я ушел бы с спокойным сердцем… А то Палач!
— Ах ты, моя маленькая женщина! — утешал ее Петр Елисеич, прижимая белокурую головку к
своему плечу. — Во-первых, нельзя всем быть мальчиками, а во-вторых… во-вторых,
я тебе куплю тоже верховую лошадь.
— Не рассоримся, Макар, ежели, например, с умом… — объяснял «Домнушкин солдат» с обычною
своею таинственностью. — Места двоим хватит достаточно: ты в передней избе живи,
я в задней. Родитель-то у нас запасливый старичок…
— Ты, Домна, помогай Татьяне-то Ивановне, — наговаривал ей солдат тоже при Макаре. — Ты вот и в чужих людях жила, а
свой женский вид не потеряла. Ну, там по хозяйству подсобляй, за ребятишками пригляди и всякое прочее: рука руку моет… Тебе-то в охотку будет поработать, а Татьяна Ивановна, глядишь, и переведет дух. Ты уж старайся, потому как в нашем дому работы Татьяны Ивановны и не усчитаешь… Так ведь
я говорю, Макар?
— Не знаю
я ничего, Дунюшка… Не говорит он со
мной об этом, а сама спрашивать боюсь. С Татьяной он больше разговоры-то
свои разговаривает…
— Давно собираюсь роденьку
свою навестить, — объяснял он Самоварнику. — К Никону Авдеичу, значит… Не чужой он
мне, ежели разобрать. Свояком приходится.
— Все-то у вас есть, Анисья Трофимовна, — умиленно говорил солдат. — Не как другие прочие бабы, которые от одной
своей простоты гинут… У каждого
своя линия. Вот моя Домна… Кто богу не грешен, а
я не ропщу: и хороша — моя, и худа — моя… Закон-то для всех один.
— А ну их! — равнодушно соглашался исправник. —
Я сам бросаю
свою собачью службу, только дотянуть бы до пенсии… Надоело.
—
Я скоро уеду… — печально говорила Аглаида и молча гладила Нюрочку
своею мягкою белою рукой.
— Ну, святая душа, смотри, уговор дороже денег: битый небитого везет, — весело шутил Груздев, усаживаясь в
свою кибитку с Таисьей. — Не
я тебя возил, а ты
меня…
— Слепцы… Не
меня били, а
свою глупость.
— Ну, так
я от него сейчас… В большое он сомнение
меня привел. Чуть-чуть в
свою веру
меня не повернул… Помнишь, как он тогда сказал: «слепые вы все»? Слепые и выходит!