Неточные совпадения
— Матушка послала… Поди,
говорит, к брату и спроси все. Так и наказывала, потому как,
говорит, своя кровь, хоть и
не видались лет с десять…
— Да я же тебе
говорю, что ничего
не знаю, как и все другие. Никто ничего
не знает, а потом видно будет.
— Матушка наказывала… Своя кровь,
говорит, а мне все равно, родимый мой.
Не моя причина… Известно, темные мы люди, прямо сказать: от пня народ. Ну, матушка и наказала: поди к брату и спроси…
— Отчего же ты мне прямо
не сказал, что у вас Мосей смутьянит? — накинулся Петр Елисеич и даже покраснел. — Толкуешь-толкуешь тут, а о главном молчишь… Удивительные, право, люди: все с подходцем нужно сделать, выведать, перехитрить. И совершенно напрасно… Что вам
говорил Мосей про волю?
— Я дело
говорю, —
не унимался Егор. — Тоже вот в куфне сидел даве… Какой севодни у нас день-от, а стряпка говядину по горшкам сует… Семка тоже говядину сечкой рубит… Это как?..
В действительности же этого
не было: заводские рабочие хотя и ждали воли с часу на час, но в них теперь
говорила жестокая заводская муштра, те рабьи инстинкты, которые искореняются только годами.
Знакомый человек, хлеб-соль водили, — ну, я ему и
говорю: «Сидор Карпыч, теперь ты будешь бумаги в правление носить», а он мне: «
Не хочу!» Я его посадил на три дня в темную, а он свое: «
Не хочу!» Что же было мне с ним делать?
— Ото дурень, Терешка мой… — самодовольно
говорил старик Ковальчук, толкая локтем Тита Горбатого. — Такой уродивсь: дурня
не выпрямишь.
Его сердитое лицо с черноватою бородкой и черными, как угли, глазами производило неприятное впечатление; подстриженные в скобку волосы и раскольничьего покроя кафтан
говорили о его происхождении — это был закоснелый кержак, отрубивший себе палец на правой руке, чтобы
не идти под красную шапку. […чтобы
не идти под красную шапку — то есть чтобы избавиться от военной службы.]
Все это происходило за пять лет до этого дня, и Петр Елисеич снова переживал свою жизнь, сидя у Нюрочкиной кроватки. Он
не слыхал шума в соседних комнатах,
не слыхал, как расходились гости, и опомнился только тогда, когда в господском доме наступила полная тишина. Мельники,
говорят, просыпаются, когда остановится мельничное колесо, так было и теперь.
— Старые, дряхлые, никому
не нужные… — шептал он, сдерживая глухие рыдания. — Поздно наша воля пришла, Сидор Карпыч. Ведь ты понимаешь, что я
говорю?
— Ты чего молчишь, как пень? — накинулась она на Илюшку. — Кому говорят-то?.. Недавно оглох, так
не можешь ответить матери-то?
— Встань, Дуня… — ласково
говорил Груздев, поднимая ревевшую неладом бабу. — Золотые у тебя руки, кабы вон
не твой-то сахар…
— Перестань, Дуня, — ласково уговаривал ее Груздев и потрепал по плечу. — Наши самосадские старухи
говорят так: «Маленькие детки матери спать
не дают, а большие вырастут — сам
не уснешь». Ну, прощай пока, горюшка.
— Забыли вы нас, Петр Елисеич, —
говорила хозяйка, покачивая головой, прикрытой большим шелковым платком с затканными по широкой кайме серебряными цветами. — Давно
не бывали на пристани! Вон дочку вырастили…
— В землю, в землю, дитятко…
Не стыдись матери-то кланяться. Да скажи: прости, родимая маменька, меня, басурмана… Ну,
говори!
— Будет вам грешить-то, — умоляла начетчица, схватив обоих за руки. — Перестаньте, ради Христа! Столько годов
не видались, а тут вон какие разговоры подняли… Баушка, слышишь, перестань: тебе я
говорю?
— Пойдем теперь за стол, так гость будешь, —
говорила старуха, поднимаясь с лавки. — Таисьюшка, уж ты похлопочи, а наша-то Дарья
не сумеет ничего сделать. Простая баба,
не с кого и взыскивать…
—
Не хлопочите, пожалуйста… — просил Мухин, стеснявшийся этим родственным угощением. — Я рад так посидеть и
поговорить с вами.
Петру Елисеичу
не хотелось вступать в разговоры с Мосеем, но так как он, видимо, являлся здесь представителем Самосадки, то пришлось подробно объяснять все, что Петр Елисеич знал об уставных грамотах и наделе землей бывших помещичьих крестьян. Старички теперь столпились вокруг всего стола и жадно ловили каждое слово, поглядывая на Мосея, — так ли, мол, Петр Елисеич
говорит.
— Ишь быстроногая… — любовно повторяла Таисья, улепетывая за Нюрочкой. Таисье было под сорок лет, но ее восковое лицо все еще было красиво тою раскольничьею красотой, которая
не знает износа. Неслышные, мягкие движения и полумонашеский костюм придавали строгую женственность всей фигуре. Яркокрасные, строго сложенные губы
говорили о неизжитом запасе застывших в этой начетчице сил.
— А все-таки бабам
не надо ничего
говорить, сват. Пусть болтают себе, а мы ничего
не знаем… Поболтают и бросят.
— Уж это што и
говорить, — соглашались все. — Как по другим прочиим местам добрые люди делают, так и мы. Жалованье зададим ходокам, чтобы им
не обидно было и чтобы неустойки
не вышло. Тоже задарма кому охота болтаться… В аккурате надо дело делать.
Прежде чем приступить к делу, старички
поговорили о разных посторонних предметах, как и следует серьезным людям;
не прямо же броситься на человека и хватать его за горло.
— Отсоветовать вам я
не могу, —
говорил о. Сергей, разгуливая по комнате, — вы подумаете, что я это о себе буду хлопотать… А
не сказать
не могу. Есть хорошие земли в Оренбургской степи и можно там устроиться, только одно нехорошо: молодым-то
не понравится тяжелая крестьянская работа. Особенно бабам непривычно покажется… Заводская баба только и знает, что свою домашность да ребят, а там они везде поспевай.
—
Не могу я вам сказать: уезжайте, —
говорил он на прощанье. — После, если выйдет какая неудача, вы на меня и будете ссылаться. А если я окажу: оставайтесь, вы подумаете, что я о себе хлопочу. Подумайте сами…
— Ну, ты, француз, везде бывал и всякие порядки видывал, —
говорил он с обычною своею грубостью, — на устюжаниновские денежки выучился… Ну, теперь и помогай. Ежели с крепостными нужно было строго, так с вольными-то вдвое строже. Главное,
не надо им поддаваться… Лучше заводы остановить.
— В гору! — хрипел Лука Назарыч, сам
не понимая, что
говорит.
— Нет, врешь!.. — останавливал голос с полатей кого-нибудь из завравшихся выучеников. —
Говори сызнова… «и на пути нечестивых
не ста»… ну?..
— Я тебе
говорю: лучше будет… Неровен час, родимый мой, кабы
не попритчилось чего, а дома-то оно спокойнее. Да и жена тебя дожидается… Славная она баба, а ты вот пируешь. Поезжай,
говорю…
— Матушка, родимая,
не поеду я с этим Кириллом… Своего страму
не оберешься, а про Кирилла-то што
говорят: девушник он. Дорогой-то он в лесу и невесть што со мной сделает…
Опять переминаются ходоки, — ни тому, ни другому
не хочется
говорить первым. А народ так и льнет к ним, потому всякому любопытно знать, что они принесли с собой.
«Для чего вы,
говорю я,
не чисто жнете?» — «А это,
говорят, мы Николе на бородку оставляем, дедушка.
Только, этово-тово, стали мы совсем к дому подходить, почесть у самой поскотины, а сват и
говорит: «Я, сват, этово-тово, в орду
не пойду!» И пошел хаять: воды нет, лесу нет, народ живет нехороший…
— А то проклятуща, тая орда! — выкрикивал Коваль, петухом расхаживая по своей хате. — Замордовал сват, а того
не знае, що от хорошего житья тягнется на худое… Так
говорю, стара?
—
Не поеду,
говорю… Ты меня
не спрашивал, когда наклался уезжать, а я
не согласен.
— Перестань ты думать-то напрасно, — уговаривала ее Аннушка где-нибудь в уголке, когда они отдыхали. — Думай
не думай, а наша женская часть всем одна. Вон Аграфена Гущина из какой семьи-то была, а и то свихнулась. Нас с тобой и бог простит… Намедни мне машинист Кузьмич што
говорил про тебя: «Славная, грит, эта Наташка». Так и сказал. Славный парень, одно слово: чистяк. В праздник с тросточкой по базару ходит, шляпа на ём пуховая…
— А Кузьмич-то на што? — проговорила она, раскинув своим бабьим умом. — Ужо я ему
поговорю… Он в меховом корпусе сейчас ходит, вот бы в самый раз туды Тараска определить. Сидел бы парнишка в тепле и одёжи никакой
не нужно, и вся работа с масленкой около машины походить да паклей ржавчину обтереть…
Говорю: в самый раз.
— Известно,
поговорю… Была у него промашка супротив меня, — ну, да бог с ним: я
не завистлива на этаких-то хахалей.
Выросшая среди больших, Нюрочка и
говорила, как большие. В куклы она
не любила играть.
После обеда Анфиса Егоровна ушла в кабинет к Петру Елисеичу и здесь между ними произошел какой-то таинственный разговор вполголоса. Нюрочке было велено уйти в свою комнату. О чем они
говорили там и почему ей нельзя было слушать? — удивлялась Нюрочка. Вообще поведение гостьи имело какой-то таинственный характер, начинавший пугать Нюрочку. По смущенным лицам прислуги девочка заметила, что у них в доме вообще что-то неладно,
не так, как прежде.
— Так-то оно так, а кто твой проект читать будет? Лука Назарыч… Крепостное право изничтожили, это ты правильно
говоришь, а Лука Назарыч остался… Старухи так
говорят: щука-то умерла, а зубы остались… Смотри, как бы тебе благодарность из Мурмоса кожей наоборот
не вышла. Один Овсянников чего стоит… Они попрежнему гнут, чтобы вольного-то мужика в оглобли завести, а ты дровосушек да кричных мастеров здесь жалеешь. А главная причина. Лука Назарыч обидится.
— А ведь ты верно
говоришь, — согласился обескураженный Петр Елисеич. — Как это мне самому-то в голову
не пришло? А впрочем, пусть их думают, что хотят… Я сказал только то, что должен был сказать. Всю жизнь я молчал, Самойло Евтихыч, а тут прорвало… Ну, да теперь уж нечего толковать: дело сделано. И я
не жалею.
— Ну, слава богу! —
говорила она Наташке. — Сказал одно слово Самойло Евтихыч и будет твой Тараско счастлив на всю жизнь. Пошли ему, господи, хоть он и кержак.
Не любит он отказывать, когда его вот так поперек дороги попросят.
Туляцкому и Хохлацкому концам было
не до этих разговоров, потому что все жили в настоящем. Наезд исправника решил все дело: надо уезжать. Первый пример подал и здесь Деян Поперешный. Пока другие
говорили да сбирались потихоньку у себя дома, он взял да и продал свой покос на Сойге, самый лучший покос во всем Туляцком конце. Покупателем явился Никитич. Сделка состоялась, конечно, в кабаке и «руки розняла» сама Рачителиха.
— Перш усего выпьем чарочку за шинкарочку, — балагурил у кабацкой стойки старый Коваль, как ни в чем
не бывало. — Ну, Дуня, давай нам трохи горилки, щоб вороги мовчалы и сусиди
не зналы… Так я
говорю, Терешка? Отто ведмедица!.. отто проклятуща!..
У Морока знакомых была полна фабрика: одни его били, других он сам бил. Но он
не помнил ни своего, ни чужого зла и добродушно раскланивался направо и налево. Между прочим, он посидел в кричном корпусе и
поговорил ни о чем с Афонькой Туляком, дальше по пути завернул к кузнецам и заглянул в новый корпус, где пыхтела паровая машина.
Морок посидел с пудлинговыми и тоже
поговорил ни о чем, как с кузнецами. Около него собиралась везде целая толпа, ждавшая с нетерпением, какое колено Морок отколет. Недаром же он пришел на фабрику, —
не таковский человек. Но Морок балагурил со всеми — и только.
— Я считаю долгом объясниться с вами откровенно, Лука Назарыч, — ответил Мухин. — До сих пор мне приходилось молчать или исполнять чужие приказания… Я
не маленький и хорошо понимаю, что
говорю с вами в последний раз, поэтому и скажу все, что лежит на душе.
— Нужно серьезно подумать, Анфиса Егоровна, —
говорил Мухин. — А сегодня я в таком настроении, что как-то ничего
не понимаю.