Неточные совпадения
— Родной брат будет Петру-то Елисеичу… — шепнула на ухо Катре слабая на язык Домнушка. — Лет, поди, с десять не видались, а теперь
вот пришел. Насчет воли допытаться пришел, — прибавила она, оглядываясь. —
Эти долгоспинники хитрящие… Ничего спроста у них не делается. Настоящие выворотни!
— Ну, пусть подождет, Нюрочка. А
вот иди-ка сюда…
Это твой дядя, Егор Елисеич. Поцелуй его.
— Я дело говорю, — не унимался Егор. — Тоже
вот в куфне сидел даве… Какой севодни у нас день-от, а стряпка говядину по горшкам сует… Семка тоже говядину сечкой рубит…
Это как?..
Несмотря на
эти уговоры, о. Сергей с мягкою настойчивостью остался при своем, что заставило Луку Назарыча посмотреть на попа подозрительно: «Приглашают, а он кочевряжится…
Вот еще невидаль какая!» Нюрочка ласково подбежала к батюшке и, прижавшись головой к широкому рукаву его рясы, крепко ухватилась за его руку. Она побаивалась седого сердитого старика.
— А,
это ты! — обрадовался Петр Елисеич, когда на обратном пути с фабрики из ночной мглы выступила фигура брата Егора. —
Вот что, Егор, поспевай сегодня же ночью домой на Самосадку и объяви всем пристанским, что завтра будут читать манифест о воле. Я уж хотел нарочного посылать… Так и скажи, что исправник приехал.
— Ну уж нет! Конец нашей крепостной муке… Дети по крайней мере поживут вольными.
Вот вам, Никон Авдеич, нравится смеяться над сумасшедшим человеком, а я считаю
это гнусностью.
Это в вас привычка глумиться над подневольными людьми, а дети
этого уже не будут знать. Есть человеческое достоинство… да…
— Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и не поспать: не много таких дней насчитаешь. А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить…
Вот оно сон-то как рукой и снимет. А
это кто там спит? А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
—
Вот они,
эти хохлы, какие: батьков в грош не ставят, а?.. Ты, Дорох, как полагаешь, порядок
это али нет?
— Верно…
Это ты верно, Деян, этово-тово, — соглашался Тит Горбатый. — Надо порядок в дому, чтобы острастка… Не надо баловать парней.
Это ты верно, Деян… Слабый народ — хохлы, у них никаких порядков в дому не полагается, а, значит, родители совсем ни в грош.
Вот Дорох с Терешкой же и разговаривает, этово-тово, заместо того, штобы взять орясину да Терешку орясиной.
Когда родился первый ребенок, Илюшка, Рачитель избил жену поленом до полусмерти:
это было отродье Окулка. Если Дунька не наложила на себя рук, то благодаря именно
этому ребенку, к которому она привязалась с болезненною нежностью, — она все перенесла для своего любимого детища, все износила и все умела забыть. Много лет прошло, и только сегодняшний случай поднял наверх старую беду.
Вот о чем плакала Рачителиха, проводив своего Илюшку на Самосадку.
— Ах, Нюрочка, Нюрочка, кто
это тебя по бабьи-то чешет?.. — ворчала Таисья, переплетая волосы в одну косу. — У деушки одна коса бывает.
Вот так!.. Не верти головкой, а то баушка рассердится…
— Да дело не маленькое, родимый мой…
Вот прошла теперь везде воля, значит, всем хрестьянам, а как насчет земляного положенья? Тебе
это ближе знать…
Вот он вырос здесь, на
этом мысу играл ребенком, а потом за границей часто вспоминал
эту родную Самосадку, рисовавшуюся ему в радужных красках.
— Теперь, этово-тово, ежели рассудить, какая здесь земля, старички? — говорил Тит. — Тут тебе покос, а тут гора… камень… Только
вот по реке сколько местов угодных и найдется. Дальше — народу больше, а, этово-тово, в земле будет умаление.
Это я насчет покосу, старички…
Вот подойдет осень, и пойдет народ опять в кабалу к Устюжанинову, а какая
это работа: молодые ребята балуются на фабрике, мужики изробливаются к пятидесяти годам, а про баб и говорить нечего, — которая пошла на фабрику, та и пропала.
—
Это хохлы баб распустили и парней также, а наши тулянки не посмеют. Дурни вы, хохлы,
вот что, коли такую волю бабам даете!..
Этой уж некуда было ехать, да и незачем:
вот бы сенца поставить для коровы — и то вперед.
— И
это знаю!.. Только все
это пустяки. Одной поденщины сколько мы должны теперь платить. Одним словом, бросай все и заживо ложись в могилу…
Вот француз все своею заграницей утешает, да только там свое, а у нас свое. Машины-то денег стоят, а мы должны миллион каждый год послать владельцам… И без того заводы плелись кое-как, концы с концами сводили, а теперь где мы возьмем миллион наш?
—
Вот оно что значит: «и разбойник придет с умиренною душой», — объяснял Петру Елисеичу приезжавший в Мурмос Груздев. — Недаром
эти старцы слова-то свои говорят…
— А
вот за гордость тебя господь и наказал: красотою своей гордилась и женихов гоняла…
Этот не жених, тот не жених, а красота-то и довела до конца. С никонианином спуталась… […с никонианином спуталась… — С именем московского патриарха Никона (1605–1681) связана реформа официальной церкви — исправление церковных книг по образцу греческих, изменение обрядов и т. д. Не признавшие
этой реформы — раскольники — называли православных никонианами.] да еще с женатым… Нет, нет, уходи лучше, Аграфена!
—
Это на фабрике, милушка… Да и брательникам сейчас не до тебя: жен своих увечат. Совсем озверели… И меня Спирька-то в шею чуть не вытолкал!
Вот управятся с бабами, тогда тебя бросятся искать по заводу и в первую голову ко мне налетят… Ну, да у меня с ними еще свой разговор будет. Не бойся, Грунюшка… Видывали и не такую страсть!
— Так я
вот что тебе скажу, родимый мой, — уже шепотом проговорила Таисья Основе, — из огня я выхватила девку, а теперь лиха беда схорониться от брательников… Ночью мы будем на Самосадке, а к утру, к свету, я должна, значит, воротиться сюда, чтобы на меня никакой заметки от брательников не вышло. Так ты сейчас же
этого инока Кирилла вышли на Самосадку: повремени этак часок-другой, да и отправь его…
— К самому сердцу пришлась она мне, горюшка, — плакала Таисья, качая головой. — Точно
вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна, а
вот теперь прорвало… Кабы можно, так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела, как
этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они там девку в скитах с своею-то Енафой!..
Куренные собаки проводили сани отчаянным лаем, а смиренный заболотский инок сердито отплюнулся, когда курень остался назади. Только и народец,
эти куренные… Всегда на смех подымут: увязла им костью в горле
эта Енафа. А не заехать нельзя, потому сейчас учнут доискиваться, каков человек через курень проехал, да куда, да зачем. Только
вот другой дороги в скиты нет… Диви бы мочегане на смех подымали, а то свои же кержаки галятся. Когда
это неприятное чувство улеглось, Кирилл обратился к Аграфене...
— Що я вам кажу? — тянет Коваль точно сквозь сон. — А то я вам кажу, братики, што сват гвалтует понапрасну… Пусто бы
этой орде было!
Вот што я вам кажу… Бо ка-зна-що! Чи вода була б, чи лес бул, чи добри люди: ничегесенько!.. А ну ее, орду, к нечистому… Пранцеватый народ в орде.
— А пусть попытают
эту самую орду, — смеялся дома старый Коваль, покуривая трубку. — Пусть их… Там и хаты из соломы да из березовых прутьев понаделаны. Возьмут солому, помажут глиной —
вот тебе и хата готова.
— Ну-ка, сложи крест, — заставляла Анфиса Егоровна. — Нет, не ладно, милая:
это не наш крест… Нужно молиться большим крестом,
вот так.
Вот когда пригодились хоть отчасти те знания, которые были приобретены Мухиным за границей, хотя за сорок лет много воды утекло, и заводская крупная промышленность за
это время успела шагнуть далеко.
—
Вот я то же самое думаю и ничего придумать не могу. Конечно, в крепостное время можно было и сидя в Самосадке орудовать… А
вот теперь почитай и дома не бываю, а все в разъездах. Уж
это какая же жизнь… А как подумаю, что придется уезжать из Самосадки, так даже оторопь возьмет. Не то что жаль насиженного места, а так… какой-то страх.
— И што я тебе окажу, Самойло Евтихыч… Мочеганка-то
эта самая,
вот которая при горницах у Петра Елисеича… Петр-то Елисеич хоша и старичок, а полюбопытствовал…
— Знаю, знаю, душа моя, а все-таки должны быть коноводы… Впрочем, я должен тебя предупредить, ангел мои, что я знаю решительно все. Да-с…
Вот мы
этих смутьянов и пощупаем… хе-хе!
—
Вот у тебя дом, старик, все хозяйство, и вдруг надо будет все разорить. Подумал ты об
этом? Сам разоришься и других до сумы доведешь… От добра добра не ищут.
—
Это ты верно… Конешно, как не жаль добра: тоже горбом, этово-тово, добро-то наживали. А только нам не способно оставаться-то здесь… все купляй… Там, в орде, сторона вольная, земли сколько хошь… Опять и то сказать, што пригнали нас сюда безо всего, да, слава богу,
вот живы остались. Бог даст, и там управимся.
У старика, целую жизнь просидевшего в караулке, родилась какая-то ненависть
вот именно к
этому свистку. Ну, чего он воет, как собака? Раз, когда Слепень сладко дремал в своей караулке, натопленной, как баня, расщелявшаяся деревянная дверь отворилась, и, нагнувшись, в нее вошел Морок. Единственный заводский вор никогда и глаз не показывал на фабрику, а тут сам пришел.
— Свисток-то? А я тебе
вот што скажу: лежу я
это утром, а как он загудит — и шабаш. Соскочу и не могу больше спать, хоть зарежь. Жилы он из меня тянет. Так бы
вот, кажется, горло ему перервал…
Долго стоял Коваль на мосту, провожая глазами уходивший обоз. Ему было обидно, что сват Тит уехал и ни разу не обернулся назад.
Вот тебе и сват!.. Но Титу было не до вероломного свата, — старик не мог отвязаться от мысли о дураке Терешке, который все дело испортил. И откуда он взялся, подумаешь: точно из земли вырос… Идет впереди обоза без шапки, как ходил перед покойниками. В душе Тита
этот пустой случай вызвал первую тень сомнения: уж ладно ли они выехали?
— Хорошо, хорошо… Мы
это еще увидим. А что за себя каждый —
это ты верно сказал.
Вот у Никона Авдеича (старик ткнул на Палача) ни одной души не ушло, а ты ползавода распустил.
Вместо ответа Вася схватил камень и запустил им в медного заводовладельца.
Вот тебе, кикимора!.. Нюрочке тоже хотелось бросить камнем, но она не посмела. Ей опять сделалось весело, и с горы она побежала за Васей, расставив широко руки, как делал он. На мосту Вася набрал шлаку и заставил ее бросать им в плававших у берега уток.
Этот пестрый стекловидный шлак так понравился Нюрочке, что она набила им полные карманы своей шубки, причем порезала руку.
— Чего же еще нужно? Я не хочу навязываться с своими услугами. Да, я в
этом случае горд… У Луки Назарыча давно намечен и преемник мне: Палач…
Вот что обидно, Самойло Евтихыч! Назначь кого угодно другого, я ушел бы с спокойным сердцем… А то Палач!
— Невозможно, Петр Елисеич! — спорил Груздев. — Не такое
это дело, чтобы новые места нам с тобой разыскивать… Мохом мы с тобой обросли,
вот главная причина. Знаешь, как собака: ее палкой, а она все к хозяину лезет…
Петр Елисеич долго шагал по кабинету, стараясь приучить себя к мысли, что он гость
вот в
этих стенах, где прожил лет пятнадцать. Да, нужно убираться, а куда?.. Впрочем, в резерве оставалась Самосадка с груздевским домом. Чтобы развлечься, Петр Елисеич сходил на фабрику и там нашел какие-то непорядки. Между прочим, досталось Никитичу, который никогда не слыхал от приказчика «худого слова».
—
Это не наше дело… — заговорил он после неприятной паузы. — Да и тебе пора спать. Ты
вот бегаешь постоянно в кухню и слушаешь все, что там говорят. Знаешь, что я
этого не люблю. В кухне болтают разные глупости, а ты их повторяешь.
— Што ты, Петр Елисеич?.. Не всякое лыко в строку, родимый мой. Взъелся ты на меня даве,
это точно, а только я-то и ухом не веду… Много нас, хошь кого вышибут из терпения.
Вот хозяйка у меня посерживается малым делом: утром половик выкинула… Нездоровится ей.
— Совсем мужик решился ума, — толковали соседки по своим заугольям. — А все его та, змея-то, Аграфена, испортила… Поди, напоила его каким-нибудь приворотным зельем,
вот он и озверел. Кержанки на
это дошлые, анафемы… Извела мужика, а сама улепетнула в скиты грех хоронить. Разорвать бы ее на мелкие части…
Что-то такое несправедливое и жестокое пронеслось над избушкой Елески жигаля, что отравляло жизнь всем, начиная
вот с
этой покойницы.
Аграфена видела, что матушка Енафа гневается, и всю дорогу молчала. Один смиренный Кирилл чувствовал себя прекрасно и только посмеивался себе в бороду: все
эти бабы одинаковы, что мирские, что скитские, и всем им одна цена, и слабость у них одна женская.
Вот Аглаида и глядеть на него не хочет, а что он ей сделал? Как родила в скитах, он же увозил ребенка в Мурмос и отдавал на воспитанье! Хорошо еще, что ребенок-то догадался во-время умереть, и теперь Аглаида чистотою своей перед ним же похваляется.
— Ох, согрешила я, грешная… Разе
вот дорогой промнусь, не будет ли от
этого пользы. Денька три, видно, придется вплотную попостовать… Кирилл-то по болотам нас поведет, так и
это способствует. Тебе бы, Аглаидушка, тоже как позаботиться: очень уж ты из лица-то бела.
— Мечтание
это, голубушка!.. Враг он тебе злейший, мочеганин-то
этот. Зачем он ехал-то, когда добрые люди на молитву пришли?.. И Гермогена знаю. В четвертый раз сам себя окрестил:
вот он каков человек… Хуже никонианина. У них в Златоусте последнего ума решились от
этих поморцев… А мать Фаина к поповщине гнет, потому как сама-то она из часовенных.
— Да ведь мне-то обидно: лежал я здесь и о смертном часе сокрушался, а ты подошла — у меня все нутро точно перевернулось… Какой же я после
этого человек есть, что душа у меня коромыслом? И весь-то грех в мир идет единственно через вас, баб, значит… Как оно зачалось, так, видно, и кончится. Адам начал, а антихрист кончит. Правильно я говорю?.. И с этакою-то нечистою душой должен я скоро предстать туда, где и ангелы не смеют взирати… Этакая нечисть, погань, скверность, —
вот што я такое!
— Не могу я жить без
этой Нюрочки, — шептала старушка, закрывая лицо руками. — Точно
вот она моя дочь. Даже вздрогну, как она войдет в комнату, и все ее жду.