Неточные совпадения
— Ты и скажи своим пристанским, что волю никто не спрячет и в свое время объявят, как и в других местах. Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник и объявят… В Мурмосе уж все
было и у нас
будет, а брат Мосей врет, чтобы его
больше водкой
поили. Волю объявят, а как и что
будет — никто сейчас не знает. Приказчикам обманывать народ тоже не из чего: сами крепостные.
Чебаков
был высокий красавец мужчина с румяным круглым лицом,
большими темными глазами и целою шапкой русых кудрей.
При старике Устюжанине в Ключевском заводе
было не
больше сотни домов.
Большое сумление для простого народу от этого
было.
Домнушка, Катря и казачок Тишка выбивались из сил: нужно
было приготовить два стола для панов, а там еще стол в сарайной для дозорных, плотинного, уставщиков и кафтанников и самый
большой стол для лесообъездчиков и мастеров во дворе. После первых рюмок на Домнушку посыпался целый ряд непрошенных любезностей, так что она отбивалась даже ногами, особенно когда пробегала через крыльцо мимо лесообъездчиков.
Больше всех надоедал Домнушке гонявшийся за ней по пятам Вася Груздев, который толкал ее в спину, щипал и все старался подставить ногу, когда она тащила какую-нибудь посуду. Этот «пристанской разбойник», как окрестила его прислуга, вообще всем надоел. Когда ему наскучило дразнить Сидора Карпыча, он приставал к Нюрочке, и бедная девочка не знала, куда от него спрятаться. Она спаслась только тем, что ушла за отцом в сарайную. Петр Елисеич, по обычаю, должен
был поднести всем по стакану водки «из своих рук».
— Теперь все свободные, деточка, — шептал он, вытирая своим платком заплаканное лицо Нюрочки и не замечая своих собственных слез. — Это
было давно и
больше не
будет…
В кабаке стоял дым коромыслом. Из дверей к стойке едва можно
было пробиться. Одна сальная свечка, стоявшая у выручки, едва освещала небольшое пространство, где действовала Рачителиха. Ей помогал красивый двенадцатилетний мальчик с
большими темными глазами. Он с снисходительною важностью принимал деньги, пересчитывал и прятал под стойку в стоявшую там деревянную «шкатунку».
Окулко
был симпатичнее: светло-русая окладистая бородка, серые
большие глаза и шапка кудрявых волос на голове.
Челыш и Беспалый в это время шептались относительно Груздева. Его теперь можно
будет взять, потому как и остановился он не у Основы, а в господском доме. Антип обещал подать весточку, по какой дороге Груздев поедет, а он
большие тысячи везет с собой. Антип-то ловко все разведал у кучера: водку даве вместе
пили, — ну, кучер и разболтался, а обережного обещался
напоить. Проворный черт, этот Матюшка Гущин, дай бог троим с ним одним управиться.
Они прибежали в контору. Через темный коридор Вася провел свою приятельницу к лестнице наверх, где помещался заводский архив. Нюрочка здесь никогда не бывала и остановилась в нерешительности, но Вася уже тащил ее за руку по лестнице вверх. Дети прошли какой-то темный коридор, где стояла поломанная мебель, и очутились, наконец, в
большой низкой комнате, уставленной по стенам шкафами с связками бумаг. Все здесь
было покрыто толстым слоем пыли, как и следует
быть настоящему архиву.
У закостеневшего на заводской работе Овсянникова
была всего единственная слабость, именно эти золотые часы. Если кто хотел найти доступ в его канцелярское сердце, стоило только завести речь об его часах и с
большею или меньшею ловкостью похвалить их. Эту слабость многие знали и пользовались ею самым бессовестным образом. На именинах, когда Овсянников
выпивал лишнюю рюмку, он бросал их за окно, чтобы доказать прочность. То же самое проделал он и теперь, и Нюрочка хохотала до слез, как сумасшедшая.
Разгулявшиеся гости не нуждались
больше в присутствии хозяина, и Петр Елисеич
был рад, что может, наконец, отдохнуть в Нюрочкиной комнате.
Тулянки сами охотно шли за хохлов, потому что там не
было больших семей, а хохлушки боялись женихаться с туляками.
В
большом дому ленивую и неумелую хохлушку-сноху забьют проворные на все тулянки, чему и
было несколько примеров.
— Та
будь ласкова, разговори своего-то старика, — уговаривала Ганна со слезами на глазах. — Глупая моя Федорка, какая она сноха в таком
большом дому… И делать ничего не вмеет, — совсем ледаща.
Старуха не прочь
была выпить, причем стонала и жаловалась на свою судьбу еще
больше, чем обыкновенно.
Пашка в семье Горбатого
был младшим и поэтому пользовался
большими льготами, особенно у матери. Снохи за это терпеть не могли баловня и при случае натравляли на него старика, который никому в доме спуску не давал. Да и трудно
было увернуться от родительской руки, когда четыре семьи жались в двух избах. О выделе никто не смел и помышлять, да он
был и немыслим: тогда рухнуло бы все горбатовское благосостояние.
Когда пришлось женить Макара, горбатовская семья
была большая, но всё подростки или ребята, так что у Палагеи со старшею снохой «управа не брала».
— Работы египетские вместятся… — гремел Кирилл; он теперь уже стоял на ногах и размахивал правою рукой. — Нищ, убог и странен стою пред тобой, милостивец, но нищ, убог и странен по своей воле… Да! Видит мое духовное око ненасытную алчбу и похоть,
большие помыслы, а
будет час, когда ты, милостивец, позавидуешь мне…
Семья Горбатого в полном составе перекочевала на Сойгу, где у старика Тита
был расчищен
большой покос. Увезли в лес даже Макара, который после праздника в Самосадке вылежал дома недели три и теперь едва бродил. Впрочем, он и не участвовал в работе семьи, как лесообъездчик, занятый своим делом.
— Теперь, этово-тово, ежели рассудить, какая здесь земля, старички? — говорил Тит. — Тут тебе покос, а тут гора… камень… Только вот по реке сколько местов угодных и найдется. Дальше — народу
больше, а, этово-тово, в земле
будет умаление. Это я насчет покосу, старички…
— Вот тебе и кто
будет робить! — посмеивался Никитич, поглядывая на собравшийся народ. — Хлеб за брюхом не ходит, родимые мои… Как же это можно, штобы этакое обзаведенье и вдруг остановилось?
Большие миллионты в него положены, — вот это какое дело!
На фабрике Петр Елисеич пробыл вплоть до обеда, потому что все нужно
было осмотреть и всем дать работу. Он вспомнил об еде, когда уже пробило два часа. Нюрочка, наверное, заждалась его… Выслушивая на ходу какое-то объяснение Ястребка, он
большими шагами шел к выходу и на дороге встретил дурачка Терешку, который без шапки и босой бежал по двору.
Заходившие сюда бабы всегда завидовали Таисье и, покачивая головами, твердили: «Хоть бы денек пожить эк-ту, Таисьюшка: сама ты
большая, сама маленькая…» Да и как
было не завидовать бабам святой душеньке, когда дома у них дым коромыслом стоял: одну ребята одолели, у другой муж на руку больно скор, у третьей сиротство или смута какая, — мало ли напастей у мирского человека, особенно у бабы?
Аграфена вдруг замолкла, посмотрела испуганно на мастерицу своими
большими серыми глазами, и видно
было только, как вся она дрожала, точно в лихорадке.
—
Больше того не скажут, што
было! — отрезал Кирилл и даже стукнул кулаком по столу. — Што больно гонишь? Видно, забыла про прежнее-то?.. Не лучше Аграфены-то
была!
Опять распахнулись ворота заимки, и пошевни Таисьи стрелой полетели прямо в лес. Нужно
было сделать верст пять околицы, чтобы выехать на мост через р. Березайку и попасть на
большую дорогу в Самосадку. Пегашка стояла без дела недели две и теперь летела стрелой. Могутная
была лошадка, точно сколоченная, и не кормя делала верст по сту. Во всякой дороге бывала. Таисья молчала, изредка посматривая на свою спутницу, которая не шевелилась, как мертвая.
Аграфена вскочила. Кругом
было темно, и она с удивлением оглядывалась, не понимая, где она и что с ней. Лошадь
была запряжена, и старец Кирилл стоял около нее в своем тулупе, совсем готовый в путь. С
большим трудом девушка припомнила, где она, и только удивлялась, что кругом темно.
Аграфена стояла перед ним точно в тумане и плохо понимала, что он говорит. Неужели она проспала целый день?.. А старец ее пожалел… Когда она садилась в сани, он молча сунул ей
большой ломоть ржаного хлеба. Она действительно страшно хотела
есть и теперь повиновалась угощавшему ее Кириллу.
Побалагурив с четверть часа и выспросив, кто выехал нынче в курень, —
больше робили самосадские да ключевляне из Кержацкого конца, а мочеган не
было ни одной души, — Кирилл вышел из избы.
— Ты вот что, Аграфенушка… гм… ты, значит, с Енафой-то поосторожней, особливо насчет еды. Как раз еще окормит чем ни на
есть… Она эк-ту уж стравила одну слепую деушку из Мурмоса. Я ее вот так же на исправу привозил… По-нашему, по-скитскому, слепыми прозываются деушки, которые вроде тебя. А красивая
была… Так в лесу и похоронили сердешную. Наши скитские матери тоже всякие бывают… Чем с тобою ласковее
будет Енафа, тем
больше ты ее опасайся. Змея она подколодная, пряменько сказать…
Смущенный Кирилл, сбиваясь в словах, объяснял, как они должны
были проезжать через Талый, и скрыл про ночевку на Бастрыке. Енафа не слушала его, а сама так и впилась своими
большими черными глазами в новую трудницу. Она, конечно, сразу поняла, какую жар-птицу послала ей Таисья.
— Конечно… Можно сказать
больше: одно безобразие у нас
было. Но ведь я говорю о крепостном времени.
— Это ты верно… — рассеянно соглашался Груздев. — Делами-то своими я уж очень раскидался: и кабаки, и лавки с красным товаром, и караван, и торговля хлебом. Одних приказчиков да целовальников
больше двадцати человек, а за каждым нужен глаз… Наше дело тоже аховое: не кормя, не
поя, ворога не наживешь.
Больше не
было ни шуму, ни споров, и кабак Рачителихи пустовал.
Это вероломство Деяна огорчило старого Тита до глубины души;
больше всех Деян шумел, первый продал покос, а как пришло уезжать — и сдыгал. Даже обругать его по-настоящему
было нельзя, чтобы напрасно не мутить других.
Лесу здесь
было меньше, чем по дороге в Самосадку, да и тот скоро совсем кончился, когда дорога вышла на берег
большого озера Черчеж.
— Вон там, в самом дальнем конце озера, видишь, белеет церковь? — объяснял Петр Елисеич. — Прямо через озеро
будет верст десять, а объездом
больше пятнадцати.
Присутствовавшие за ужином дети совсем не слушали, что говорили
большие. За день они так набегались, что засыпали сидя. У Нюрочки сладко слипались глаза, и Вася должен
был ее щипать, чтобы она совсем не уснула. Груздев с гордостью смотрел на своего молодца-наследника, а Анфиса Егоровна потихоньку вздыхала, вглядываясь в Нюрочку. «Славная девочка, скромная да очестливая», — думала она матерински. Спать она увела Нюрочку в свою комнату.
У Нюрочки что-то
было на уме, что ее занимало
больше, чем предстоявший переезд в Самосадку. На прощанье она не выдержала и проговорила...
— Нюрочка, ты теперь
большая девочка, — заговорил Петр Елисеич, когда вечером они остались вдвоем, —
будь хозяйкой.
Его огорчало
больше всего то, что он не чувствовал того, что должна
была бы вызвать смерть любимой женщины.
Пока мать Енафа началила, Аглаида стояла, опустив глаза. Она не проронила ни одного слова в свое оправдание, потому что мать Енафа просто хотела сорвать расходившееся сердце на ее безответной голове. Поругается и перестанет. У Аглаиды совсем не то
было на уме, что подозревала мать Енафа, обличая ее в шашнях с Кириллом. Притом Енафа любила ее
больше своих дочерей, и если бранила, то уж такая у ней
была привычка.
И рудник не приходилось оставлять, да и сам по себе Ефим Андреич
был большой домосед.
О себе самой она как-то даже и не думала, а заботилась
больше всего о сыне: как-то он
будет жить без нее?..
На этот раз солдат действительно «обыскал работу». В Мурмосе он
был у Груздева и нанялся сушить пшеницу из разбитых весной коломенок. Работа началась, как только спала вода, а к страде народ и разбежался. Да и много ли народу в глухих деревушках по Каменке? Работали
больше самосадчане, а к страде и те ушли.
Дорогой Мосей объяснял Артему, по каким местам они шли, какие где речки выпали, какие ключики, лога, кедровники. Дремучий глухой лес для Мосея представлял лучшую географическую карту. Другим, пожалуй, и жутко, когда тропа уводила в темный ельник, в котором глухо и тихо, как в могиле, а Мосей счастлив. Настоящий лесовик
был… Солдата
больше всего интересовали рассказы Мосея про скиты, которые в прежние времена
были здесь, — они и шли по старой скитской дороге.
Правда, что зла кругом
было достаточно, но другие
больше думали о себе, а старушка Парасковья Ивановна скорбела о других.
Собственно заводская работа
была бы
больше по душе Петру Елисеичу, но пока приходилось удовлетворяться и этим.