Неточные совпадения
— Ничего, слава богу… Ногами все скудается, да поясницу к ненастью ломит.
И то оказать: старо уж место. Наказывала больно кланяться тебе… Говорит: хоть он
и табашник
и бритоус,
а все-таки кланяйся. Моя, говорит, кровь, обо всех матерьнее сердце болит.
— Иван Семеныч, брось ты свою соску ради истинного Христа… Мутит
и без тебя. Вот садись тут,
а то бродишь перед глазами, как маятник.
—
А у нас Мурмос стал… Кое-как набрали народу на одни домны, да
и то чуть не Христа ради упросили. Ошалел народ… Что же это будет?
Только покажется на фабрике,
а завтра, глядишь, несколько человек
и пошло «в гору»,
то есть в шахту медного рудника,
а других порют в машинной при конторе.
— Ничего, не мытьем, так катаньем можно донять, — поддерживал Овсянников своего приятеля Чебакова. — Ведь как расхорохорился, проклятый француз!.. Велика корысть, что завтра все вольные будем:
тот же Лука Назарыч возьмет да со службы
и прогонит… Кому воля,
а кому
и хуже неволи придется.
Как первый завод в даче, Ключевской долго назывался старым,
а Мурмосский — новым, но когда были выстроены другие заводы,
то и эти названия утратили всякий смысл
и постепенно забылись.
Устюжаниновы повели заводское дело сильною рукой,
а так как на Урале в
то время рабочих рук было мало,
то они охотно принимали беглых раскольников
и просто бродяг, тянувших на Урал из далекой помещичьей «Расеи».
— Кто рано встает,
тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день
и не поспать: не много таких дней насчитаешь.
А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то как рукой
и снимет.
А это кто там спит?
А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
— Уж
и то смаялась…
А Рачитель мой вон с дьячком канпанию завел да с учителем Агапом. Нету на них пропасти, на окаянных!
—
А так, Полуэхт, промежду себя балакаем, — уклончиво отвечал Тит, недолюбливавший пустого человека. —
То то,
то другое… Один говорит,
а другой слухает, всего
и работы…
—
А кажу бисова сына этому выворотню, Тит… Ото так!.. Пидем
та и потягнем горилки, Тит, бо в мене голова як гарбуз.
— Верно… Это ты верно, Деян, этово-тово, — соглашался Тит Горбатый. — Надо порядок в дому, чтобы острастка… Не надо баловать парней. Это ты верно, Деян… Слабый народ — хохлы, у них никаких порядков в дому не полагается,
а, значит, родители совсем ни в грош. Вот Дорох с Терешкой же
и разговаривает, этово-тово, заместо
того, штобы взять орясину да Терешку орясиной.
— Одною рукой за волосья,
а другою в зубы, — вот тебе
и будет твой сын,
а то… тьфу!.. Глядеть-то на них один срам.
— Нашли тоже
и время прийти… — ворчала
та, стараясь не смотреть на Окулка. — Народу полный кабак,
а они лезут… Ты, Окулко, одурел совсем… Возьму вот, да всех в шею!.. Какой народ-то, поди уж к исправнику побежали.
Детское лицо улыбалось в полусне счастливою улыбкой,
и слышалось ровное дыхание засыпающего человека. Лихорадка проходила,
и только красные пятна попрежнему играли на худеньком личике. О, как Петр Елисеич любил его, это детское лицо, напоминавшее ему другое, которого он уже не увидит!..
А между
тем именно сегодня он страстно хотел его видеть,
и щемящая боль охватывала его старое сердце,
и в голове проносилась одна картина за другой.
Домнушка на неделе завертывала проведать мать раза три
и непременно тащила с собой какой-нибудь узелок с разною господскою едой:
то кусок пирога,
то телятины,
то целую жареную рыбу,
а иногда
и шкалик сладкой наливки.
Илюшка упорно отмалчивался, что еще больше злило Рачителиху. С парнишкой что-то сделалось:
то молчит,
то так зверем на нее
и смотрит. Раньше Рачителиха спускала сыну разные грубые выходки,
а теперь, обозленная радовавшимися пьяницами, она не вытерпела.
—
И то рук не покладаючи бьюсь, Самойло Евтихыч,
а где же углядеть; тоже какое ни на есть хозяйство, за робятами должна углядеть,
а замениться некем.
Эта последняя мысль отравляла
те хорошие сыновние чувства, с какими Мухин переступал порог родной избы,
а тут еще унизительная церемония земных поклонов, попреки в отступничестве
и целый ряд мелких
и ничтожных недоразумений.
Эта встреча произвела на Петра Елисеича неприятное впечатление, хотя он
и не видался с Мосеем несколько лет. По своей медвежьей фигуре Мосей напоминал отца,
и старая Василиса Корниловна поэтому питала к Мосею особенную привязанность, хотя он
и жил в отделе. Особенностью Мосея, кроме слащавого раскольничьего говора, было
то, что он никогда не смотрел прямо в глаза,
а куда-нибудь в угол. По
тому, как отнеслись к Мосею набравшиеся в избу соседи, Петр Елисеич видел, что он на Самосадке играет какую-то роль.
— Не в осуждение тебе, милостивец, слово молвится,
а наипаче к
тому, что все для одних мочеган делается: у них
и свои иконы поднимали,
и в колокола звонили,
и стечение народное было,
а наш Кержацкий конец безмолвствовал… Воля-то вышла всем,
а радуются одни мочегане.
Но его кудрявая голова очутилась сейчас же в руках у Таисьи,
и он только охнул, когда она с неженскою силой ударила его между лопаток кулаком. Это обескуражило баловня,
а когда он хотел вцепиться в Таисьину руку своими белыми зубами,
то очутился уже на полу.
И нынче все на покосе Тита было по-старому, но работа как-то не спорилась:
и встают рано
и выходят на работу раньше других,
а работа не
та, — опытный стариковский глаз Тита видел это,
и душа его болела.
И по другим покосам было
то же самое: у Деяна, у Канусиков, у Чеботаревых — кажется, народ на всякую работу спорый,
а работа нейдет.
— То-то вот, старички…
А оно, этово-тово, нужно тебе хлеб, сейчас ступай на базар
и купляй. Ведь барин-то теперь шабаш, чтобы, этово-тово, из магазину хлеб выдавать… Пуд муки аржаной купил, полтины
и нет в кармане,
а ее еще добыть надо. Другое прочее — крупы, говядину, все купляй. Шерсть купляй, бабам лен купляй, овчину купляй, да еще бабы ситцу поганого просят… так я говорю?
— Куды ни пошевелись, все купляй… Вот какая наша земля, да
и та не наша,
а господская. Теперь опять так сказать: опять мы в куренную работу с волею-то своей али на фабрику…
— То-то вот
и оно-то, што в орде хрестьянину самый раз, старички, — подхватывал Тит заброшенное словечко. — Земля в орде новая, травы ковыльные, крепкие, скотина всякая дешевая… Все к нам на заводы с
той стороны везут,
а мы, этово-тово, деньги им травим.
Вот подойдет осень,
и пойдет народ опять в кабалу к Устюжанинову,
а какая это работа: молодые ребята балуются на фабрике, мужики изробливаются к пятидесяти годам,
а про баб
и говорить нечего, — которая пошла на фабрику,
та и пропала.
— Да я ж тоби говорю… Моя Ганна на стену лезе, як коза, що белены поела. Так
и другие бабы… Э, плевать!
А то я мовчу, сват, как мы с тобой будем: посватались,
а може жених с невестой
и разъедутся. Так-то…
Сваты даже легонько повздорили
и разошлись недовольные друг другом. Особенно недоволен был Тит: тоже послал бог свата, у которого семь пятниц на неделе. Да
и бабы хороши!
Те же хохлы наболтали,
а теперь валят на баб. Во всяком случае, дело выходит скверное: еще не начали,
а уж разговор пошел по всему заводу.
Замечательно было
то, что как хохлушки, так
и тулянки одевались совсем по-заводски, как кержанки: в подбористые сарафаны, в ситцевые рубашки, в юбки с ситцевым подзором,
а щеголихи по праздникам разряжались даже в ситцевые кофты.
Посидела Аннушка, потужила
и ушла с
тем же, с чем пришла.
А Наташка долго ее провожала глазами: откуда только что берет Аннушка — одета чисто, сама здоровая, на шее разные бусы,
и по праздникам в кофтах щеголяет. К пасхе шерстяное платье справила: то-то беспутная голова! Хорошо ей, солдатке! Позавидовала Наташка, как живут солдатки, да устыдилась.
—
И то правда, — согласился Тит. — Не жадный поп,
а правды сказать не хочет, этово-тово. К приказчику разе дойдем?
Петр Елисеич увел стариков к себе в кабинет
и долго здесь толковал с ними,
а потом сказал почти
то же, что
и поп.
И не отговаривал от переселения, да
и не советовал. Ходоки только уныло переглянулись между собой.
Петр Елисеич был другого мнения, которое старался высказать по возможности в самой мягкой форме. В Западной Европе даровой крепостной труд давно уже не существует,
а между
тем заводское дело процветает благодаря машинам
и улучшениям в производстве. Конечно, сразу нельзя обставить заводы, но постепенно все устроится. Даже будет выгоднее
и для заводов эта новая система хозяйства.
—
И это знаю!.. Только все это пустяки. Одной поденщины сколько мы должны теперь платить. Одним словом, бросай все
и заживо ложись в могилу… Вот француз все своею заграницей утешает, да только там свое,
а у нас свое. Машины-то денег стоят,
а мы должны миллион каждый год послать владельцам…
И без
того заводы плелись кое-как, концы с концами сводили,
а теперь где мы возьмем миллион наш?
— Ты у меня смотри, сахар… — ласково ворчал Лука Назарыч, грозя Палачу пальцем. — Чурок не жалей,
а то упустим шахту, так с ней не развяжешься.
И ты, Ефим Андреич, не зевай… голубковскую штольню вода возьмет…
«Анисья, ты у меня не дыши,
а то всю выворочу на левую сторону…» Приказчица старалась изо всех своих бабьих сил
и только скалила зубы, когда Палач показывал ей кулаки.
—
А уж так, Петр Елисеич… Как допрежь
того был, так
и останусь.
Когда Петр Елисеич пришел в девять часов утра посмотреть фабрику, привычная работа кипела ключом. Ястребок встретил его в доменном корпусе
и провел по остальным. В кричном уже шла работа, в кузнице, в слесарной,
а в других только еще шуровали печи, смазывали машины, чинили
и поправляли. Под ногами уже хрустела фабричная «треска»,
то есть крупинки шлака
и осыпавшееся с криц
и полос железо — сор.
Новенькая избушка с белыми ставнями
и шатровыми воротами глядела так весело на улицу,
а задами,
то есть огородом, выходила к пруду.
— Ступай, ступай, голубушка, откуда пришла! — сурово проговорила она, отталкивая протянутые к ней руки. — Умела гулять, так
и казнись… Не стало тебе своих-то мужиков?.. Кабы еще свой,
а то наслушат теперь мочегане
и проходу не дадут… Похваляться еще будут твоею-то бедой.
—
А вот за гордость тебя господь
и наказал: красотою своей гордилась
и женихов гоняла… Этот не жених,
тот не жених,
а красота-то
и довела до конца. С никонианином спуталась… […с никонианином спуталась… — С именем московского патриарха Никона (1605–1681) связана реформа официальной церкви — исправление церковных книг по образцу греческих, изменение обрядов
и т. д. Не признавшие этой реформы — раскольники — называли православных никонианами.] да еще с женатым… Нет, нет, уходи лучше, Аграфена!
—
И то не моего, — согласился инок, застегивая свое полукафтанье. — Вот што, Таисья, зажился я у тебя,
а люди, чего доброго, еще сплетни сплетут… Нездоровится мне што-то,
а то хоть сейчас бы со двора долой. Один грех с вами…
Аграфену оставили в светелке одну,
а Таисья спустилась с хозяйкой вниз
и уже там в коротких словах обсказала свое дело. Анфиса Егоровна только покачивала в такт головой
и жалостливо приговаривала: «Ах, какой грех случился…
И девка-то какая,
а вот попутал враг. То-то лицо знакомое: с первого раза узнала. Да такой другой красавицы
и с огнем не сыщешь по всем заводам…» Когда речь дошла до ожидаемого старца Кирилла, который должен был увезти Аграфену в скиты, Анфиса Егоровна только всплеснула руками.
Мерцавшее звездами небо мелькало только разорванными клочьями
и полосками,
а то сани катились под навесом ветвей, точно по темному коридору.
Холодно Аграфене, — холодно не от холода,
а от
того, что боится она пошевельнуться
и все тело отерпло от сиденья.
За день лошадь совсем отдохнула,
и сани бойко полетели обратно, к могилке о. Спиридона,
а от нее свернули на дорогу к Талому. Небо обложили низкие зимние облака,
и опять начал падать мягкий снежок… Это было на руку беглецам. Скоро показался
и Талый,
то есть свежие пеньки, кучи куренных дров-долготья,
и где-то в чаще мелькнул огонек. Старец Кирилл молча добыл откуда-то мужицкую ушастую шапку
и велел Аграфене надеть ее.
— Вот ты
и осудил меня,
а как в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко,
а того вы не подумали, что к мирянину приставлен всего один бес, к попу — семь бесов,
а к чернецу — все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой, чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
Куренные собаки проводили сани отчаянным лаем,
а смиренный заболотский инок сердито отплюнулся, когда курень остался назади. Только
и народец, эти куренные… Всегда на смех подымут: увязла им костью в горле эта Енафа.
А не заехать нельзя, потому сейчас учнут доискиваться, каков человек через курень проехал, да куда, да зачем. Только вот другой дороги в скиты нет… Диви бы мочегане на смех подымали,
а то свои же кержаки галятся. Когда это неприятное чувство улеглось, Кирилл обратился к Аграфене...