Неточные совпадения
— Бывал я и
в степе, — задумчиво говорил дьячок. — С благословения прежнего игумена Поликарпа ездил на рыбные ловли и по степную соль на озеро Ургач. А все домой тянет: не могу без Служней слободы
жить.
— Ничего, батя… Пытал он Герасима-то уговаривать, тот не послушался. Надоело, говорит,
в миру
жить… А я к тебе, батя, каждое утро буду приходить. Матушка гостинцев прислала. «Отдай, говорит, бате», а сама без утыху плачет.
— «Ничего, говорит, когда, говорит, я у батюшки
в Черном Яру
в девках еще
жила, так они, собаки, два раза наезжали, а я из ружья
в них палила,
в собак»…
В одной половине воевода
проживал сам, а
в другой помещалась его воеводская канцелярия.
Места
в доме хватило бы еще на две семьи, благо Полуект Степаныч
жил с женой Дарьей Никитичной сам-друг, — детей у них не было.
— Опять ты сиротой останешься, Домна Степановна, — проговорил он ласково, жалея жену. — Сколь времени, а
поживу у Гарусова, пока игумен утишится… Не то горько мне, што
в ссылку еду и тебя одну опять оставлю, а то горько, што на заводах все двоеданы [Двоеданами называли при Петре I раскольников, потому что они были обложены двойной податью. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)]
живут. Да и сам Гарусов двоеданит и ихнюю руку держит… Тошно и подумать-то, Домна Степановна.
Прокопьевский монастырь был основан
в конце XVII столетия пустынножителем Саввой,
в иночестве Савватием, когда кругом
жила еще «орда» «обонпол Яровой».
— Как живешь-можешь, поп? — спрашивала воеводша. — Отгащивать к тебе приехала… Давно ли ты у нас был
в Усторожье, а теперь мы с воеводой наклались
в обитель съездить.
— Жизнь
прожили душа
в душу, а тут вон какая пакость приключилась, — причитала воеводша, — всю душеньку истомило…
— Да ведь не своею волей грешит-то мой Полуект Степаныч, а напущено на него проклятым дьячком. Сам мне каялся, когда я везла его к тебе
в монастырь. Я-то
в обители пока
поживу, у матушки Досифеи, может, и отмолю моего сердечного друга. Связал его сатана по рукам и ногам.
Другие рабочие представляли свои резоны, а Гарусов свирепел все больше, так что лицо у него покраснело, на шее надулись толстые
жилы и даже глаза налились кровью. С наемными всегда была возня. Это не то, что свои заводские: вечно жалуются, вечно бунтуют, а потом разбегутся. Для острастки
в другой раз и наказал бы, как теперь, да толку из этого не будет. Завидев монастырского дьячка, Гарусов захотел на нем сорвать расходившееся сердце.
Жил Гарусов
в деревянном одноэтажном доме, выстроенном из кондового леса.
Как говорила стоустая молва, он и
жить пошел с того, что зарезал
в степи какого-то богатого киргиза.
— Кто
жив человек? — спросил он, обрадовавшись
в следующий момент живому человечьему голосу.
Но вот
в глубине мелькнул живой огонек, и взыграло дьячковское сердце:
жив господь, и
жив дьячок Арефа.
Работа
в медной горе считалась самою трудной, но Арефа считал ее отдыхом. Главное, нет здесь огня, как на фабрике, и нет вечного грохота. Правда, и здесь донимали большими уроками немилосердные пристава и уставщики, но все-таки можно было
жить. Арефа даже повеселел, присмотревшись к делу. Конечно, под землей дух тяжелый и теплынь, как
в бане, а все-таки можно перебиваться.
Арефа был совершенно счастлив, что выбрался
жив из Баламутского завода. Конечно, все это случилось по милости преподобного Прокопия: он вызволил грешную дьячковую душу прямо из утробы земной. Едет Арефа и радуется, и даже смешно ему, что такой переполох
в Баламутском заводе и что Гарусов бежал.
В Служней слободе
в прежнее время, когда набегала орда, часто такие переполохи бывали и большею частью напрасно. Так, бегают, суетятся, галдят, друг дружку пугают, а беду дымом разносит.
— Ну, мы с Гарусовым-то душа
в душу
жили, — отшучивался Арефа, уплетая хлеб за обе щеки. — У нас все пополам было: моя спина — его палка, моя шея — его рогатка, мои руки — его руда… Ему ничего не жаль, и мне ничего не жаль. Я, брат, Гарусовым доволен вот как… И какой добрый: душу оставил.
Раз Арефа попался
в такую же свалку и едва ушел
жив.
В другой комнате игуменской кельи
проживала воеводша.
— И то никто не узнает, а я и рад… Вот выправлюсь малым делом, отдохну, ну, тогда и объявлюсь. Да вот еще к тебе у меня есть просьба: надо лошадь переслать
в Служнюю слободу. Дьячкова лошадь-то, а у нас уговор был: он мне помог бежать из орды на своей лошади, а я обещал ее представить
в целости дьячихе. И хитрый дьячок: за ним-то следили, штобы не угнал на своей лошади, а меня и проглядели… Так я
жив ушел.
Всю-то свою девичью жизнь вспоминает Охоня, как она у бати
жила в Служней слободе, ничего не знала, не ведала, как батю
в Усторожье увезли, как ходила к нему
в тюрьму…
— Не своею волей Арефа подметные письма пишет, — говорил он. — Застращали его, ну, он и впал
в малодушие.
Жив смерти боится…
— Забыл, видно, нас преподобный Прокопий, — повторял дьячок. — Ни
в живых, ни
в мертвых
живем.
Она устремила глаза на озеро, на даль и задумалась так тихо, так глубоко, как будто заснула. Она хотела уловить, о чем она думает, что чувствует, и не могла. Мысли неслись так ровно, как волны, кровь струилась так плавно
в жилах. Она испытывала счастье и не могла определить, где границы, что оно такое. Она думала, отчего ей так тихо, мирно, ненарушимо-хорошо, отчего ей покойно, между тем…
Неточные совпадения
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум, еще
в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё было ново; // Он охладительное слово //
В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора придет, // Пускай покамест он
живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Служив отлично-благородно, // Долгами
жил его отец, // Давал три бала ежегодно // И промотался наконец. // Судьба Евгения хранила: // Сперва Madame за ним ходила, // Потом Monsieur ее сменил; // Ребенок был резов, но мил. // Monsieur l’Abbé, француз убогой, // Чтоб не измучилось дитя, // Учил его всему шутя, // Не докучал моралью строгой, // Слегка за шалости бранил // И
в Летний сад гулять водил.
А что ж Онегин? Кстати, братья! // Терпенья вашего прошу: // Его вседневные занятья // Я вам подробно опишу. // Онегин
жил анахоретом; //
В седьмом часу вставал он летом // И отправлялся налегке // К бегущей под горой реке; // Певцу Гюльнары подражая, // Сей Геллеспонт переплывал, // Потом свой кофе выпивал, // Плохой журнал перебирая, // И одевался…
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!» — «—Алина»! — // «Кто б мог подумать? Как давно! // Надолго ль? Милая! Кузина! // Садись — как это мудрено! // Ей-богу, сцена из романа…» — // «А это дочь моя, Татьяна». — // «Ах, Таня! подойди ко мне — // Как будто брежу я во сне… // Кузина, помнишь Грандисона?» // «Как, Грандисон?.. а, Грандисон! // Да, помню, помню. Где же он?» — // «
В Москве,
живет у Симеона; // Меня
в сочельник навестил; // Недавно сына он женил.
И вы, читатель благосклонный, //
В своей коляске выписной // Оставьте град неугомонный, // Где веселились вы зимой; // С моею музой своенравной // Пойдемте слушать шум дубравный // Над безыменною рекой //
В деревне, где Евгений мой, // Отшельник праздный и унылый, // Еще недавно
жил зимой //
В соседстве Тани молодой, // Моей мечтательницы милой, // Но где его теперь уж нет… // Где грустный он оставил след.