Неточные совпадения
Узники содержались давно,
а Белоус не сказал
и десяти слов. Его молчание было нарушено только раз, именно утром, когда в оконце узникам подавали еду,
то есть несколько ломтей ржаного хлеба с луком. В это утро, вместо усатой солдатской рожи, в оконце показалось румяное девичье лицо.
— Ах, какой грех…
то есть оно, конешно, божье дело,
а жаль парня. Как же это так вышло-то, Охонюшка?.. Ну, его дело, ему
и ближе знать.
А поп Мирон што?
— То-то вот
и есть, что дочь твоя,
а тавро-то чужое…
Забравшись в бане на полок, Арефа блаженствовал часа два, пока монастырские мужики нещадно парили его свежими вениками. Несколько раз он выскакивал на двор, обливался студеною колодезною водой
и опять лез в баню, пока не ослабел до
того, что его принесли в жилую избу на подряснике. Арефа несколько времени ничего не понимал
и даже не сознавал, где он
и что с ним делается,
а только тяжело дышал, как загнанная лошадь. Охоня опять растирала ему руки
и ноги каким-то составом
и несколько раз принималась плакать.
Это известие заставило воеводу задуматься. Дал он маху — девка обошла,
а теперь Арефа будет ходить по городу да бахвалиться. Нет, нехорошо. Когда пришло время спуститься вниз, для допроса с пристрастием, воевода только махнул рукой
и уехал домой. Он вспомнил нехороший сон, который видел ночью. Будто сидит он на берегу,
а вода так
и подступает; он бежать,
а вода за ним. Вышибло из памяти этот сон,
а то не видать бы Арефе свободы, как своих ушей.
— Ну, это ваше дело,
а я не судья монастырские дела разбирать. Без
того мне хлопот с вашим монастырем повыше усов…
А я тебе вот что скажу, Арефа: отдохнешь денек-другой на подворье, да подобру-поздорову
и отправляйся на Баламутские заводы… Прямо к Гарусову приедешь
и скажешь, што я тебя прислал,
а я с ним сошлюсь при случае…
За хороший совет воевода наградил дьячка еще деньгами
и отпустил домой, повторив свой наказ поскорее убираться из города. В последнем случае хитрый старик хлопотал не столько о дьячке, сколько о самом себе: выпустил он дьячка,
а того гляди, игумен нагонит.
— Обознались, други милые, — ответил Арефа. — Поймали, да не
ту птицу… Дьячок Арефа из затвору едет,
а взять с него нечего, окромя язв
и ран.
Дьячковская избушка стояла недалеко от церкви,
и Арефа прошел к ней огородом. Осенью прошлого года схватил его игумен Моисей,
и с
тех пор Арефа не бывал дома. Без него дьячиха управлялась одна,
и все у ней было в порядке: капуста, горох, репа. С Охоней она
и гряды копала,
и в поле управлялась. Первым встретил дьячка верный пес Орешко: он сначала залаял на хозяина,
а потом завизжал
и бросился лизать хозяйские руки. На его визг выскочила дьячиха
и по обычаю повалилась мужу в ноги.
— Опять ты сиротой останешься, Домна Степановна, — проговорил он ласково, жалея жену. — Сколь времени,
а поживу у Гарусова, пока игумен утишится… Не
то горько мне, што в ссылку еду
и тебя одну опять оставлю,
а то горько, што на заводах все двоеданы [Двоеданами называли при Петре I раскольников, потому что они были обложены двойной податью. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)] живут. Да
и сам Гарусов двоеданит
и ихнюю руку держит… Тошно
и подумать-то, Домна Степановна.
— Ну, эту беду мы уладим, как ни на есть… Не печалуйся, Полуект Степаныч. Беда избывная… Вот с метелкой-то походишь, так дурь-то соскочит живой рукой.
А скверно
то, што ты мирволил моим ворогам
и супостатам… Все знаю, не отпирайся. Все знаю, как
и Гарусов теперь радуется нашему монастырскому безвременью. Только раненько он обрадовался. Думает, захватил монастырские вотчины, так
и крыто дело.
— На Яике объявился не прост человек,
а именующий себя высокою персоною… По уметам казачишки уже толкуют везде об нем,
а тут, гляди,
и к нам недалеко. Мы-то первые под обух попадем… Ты вот распустил дубинщину,
а те же монастырские мужики
и подымутся опять. Вот попомни мое слово…
— Ну,
и умаял ты меня, владыка, — ворчал Полуект Степаныч. — Пожалуй, не обрадуешься твоему-то послушанию… Хоть бы ворота в монастырь велел запереть,
а то даве гляжу, моя Дарья Никитишна идет. Страм…
Этими словами слепой старик точно придавил вратаря. Полуект Степаныч узнал его: это был
тот самый Брехун, который сидел на одной цепи с дьячком Арефой. Это открытие испугало воеводу, да
и речи неподобные болтает слепой бродяга.
А сердце так
и захолонуло, точно кто схватил его рукой… По каком ясном соколе убивается красная пташка?.. Боялся догадаться старый воевода, боялся поверить своим ушам…
— Променял кукушку на ястреба! — засмеялся вершник, поглядывая на Арефу сбоку. — Хорош твой игумен Моисей,
а Гарусов, пожалуй,
и того почище будет…
Другие рабочие представляли свои резоны,
а Гарусов свирепел все больше, так что лицо у него покраснело, на шее надулись толстые жилы
и даже глаза налились кровью. С наемными всегда была возня. Это не
то, что свои заводские: вечно жалуются, вечно бунтуют,
а потом разбегутся. Для острастки в другой раз
и наказал бы, как теперь, да толку из этого не будет. Завидев монастырского дьячка, Гарусов захотел на нем сорвать расходившееся сердце.
Жена с детьми занимала две задние комнаты,
а Гарусов четыре остальные,
то есть в них помещалась
и контора,
и касса,
и четыре заводских писчика, подводивших заводские книги.
Дьячок только в кузнице немного опомнился
и понял, что Гарусов принял его за «шпына»,
то есть за подосланного игуменом Моисеем шпиона,
а его жалобы на игумена — за прелестные речи, чтобы отвести глаза.
— Тошнехонько мне… под сердце подкатывает… Прибрал бы господь-батюшка поскорее,
а то моченьки не стало… Я из слободских, из Черного Яру… женишка осталась, ребятенки… вся худоба… к ним урваться хотел,
а меня в горах
и пымали…
Дольше больной говорить не мог, охваченный тяжелым забытьем. Он начал бредить, метался
и все поминал свою жену… Арефу даже слеза прошибла,
а помочь нечем. Он оборвал полу своего дьячковского подрясника, помочил ее в воде
и обвязал ею горячую голову больного.
Тот на мгновенье приходил в себя
и начинал неистово ругать Гарусова.
Арефа молчал. Будь что будет,
а чему быть,
того не миновать… Он приготовил на всякий случай котомочку
и с тупою покорностью стал ждать. От мира не уйдешь,
а на людях
и смерть красна.
Слобожане отмалчивались. Они боялись, как пройдут мимо Баламутского завода: их тут будут караулить… Да
и дорога-то одна к Усторожью. Днем бродяги спали где-нибудь в чаще,
а шли, главным образом, по ночам. Решено было сделать большой круг, чтобы обойти Баламутский завод. Места попадались все лесные, тропы шли угорами да раменьем,
того гляди, еще с дороги собьешься. Приходилось дать круг верст в пятьдесят. Когда завод обошли, слобожане вздохнули свободнее.
— Эх, перекусить бы малую толику! — вслух думал Арефа. — Затощал вконец… Ну, да потерплю,
а там дьячиха Домна Степановна откормит. Хорошо она заказные блины печет… Ну
и редьки с квасом похлебать тоже отлично. Своя редька-то…
А то рыбка найдется солененькая: карасики, максунинка… Да еще капустки пластовой прибавить, да кашки пшенной на молочке, да взварцу из черемухи, да вишенки…
Особенно досталось Гарусову, когда он наотрез отказался есть кобылятину. Казаки хоть
и считались по старой вере,
а ели конину вместе с «ордой», потому что привыкли в походах ко всему. Арефа хоть
и морщился,
а тоже ел, утешая себя
тем, что «не сквернит входящее в уста,
а исходящее из уст». Гарусов даже плюнул на него, когда увидел.
— Вызволил преподобный Прокопий от неминучей смерти, — слезливо объяснял Арефа. — Рядом попались мужики с толстыми шеями, — ну, меня
и не задавило.
А то бы у смерти конец…
Воевода не мог забыть монастырской епитимий, которой его постоянно корила Охоня. Старик только отплевывался, когда заводилась речь про монастырь. Очень уж горько ему досталось монастырское послушание: не для бога поработал,
а только посмешил добрых людей.
То же самое
и Охоня говорила…
—
И то молюсь по своему смирению… Вот стенки пришел поглядеть: плохо ваше место, игуменья. Даже
и починивать нечего… Одна дыра,
а целого места
и не покажешь.
В Усторожье игумен прежде останавливался всегда у воеводы, потому что на своем подворье
и бедно
и неприборно,
а теперь велел ехать прямо в Набежную улицу. Прежде-то подворье ломилось от монастырских припасов, разных кладей
и рухляди,
а теперь один Спиридон управлялся, да
и тому делать было нечего. У ворот подворья сидел какой-то оборванный мужик. Он поднялся, завидев тяжелую игуменскую колымагу, снял шапку
и, как показалось игумену, улыбнулся.
—
И то никто не узнает,
а я
и рад… Вот выправлюсь малым делом, отдохну, ну, тогда
и объявлюсь. Да вот еще к тебе у меня есть просьба: надо лошадь переслать в Служнюю слободу. Дьячкова лошадь-то,
а у нас уговор был: он мне помог бежать из орды на своей лошади,
а я обещал ее представить в целости дьячихе.
И хитрый дьячок: за ним-то следили, штобы не угнал на своей лошади,
а меня
и проглядели… Так я жив ушел.
—
И то молчу…
А ты не спрашивай без пути. Говорят тебе: тошно.
— Ну
и девка! — удивлялся Спиридон. — Ты как должна бы себя содержать: на голос реветь…
А то молчит, как березовый пень.
Утешался Полуект Степаныч только травником, да
и то приходилось пить одному, — ни игумен, ни Гарусов не принимали даже стомаха ради. Выпьет воевода, задумается,
а у самого слезы катятся.
— Ужо по заморозкам рейтары придут, — отвечал воевода. — Они теперь на винтер-квартирах… Мне
и то маэор Мамеев засылку делал… Тоже приказу ждут. Неведомо еще куда их пошлют.
А вас
и без рейтар ущитим… Тоже видали виды…
Побег Терешки обозначал, во-первых, близость поднимавшейся грозы,
а во-вторых,
то, что
и в Усторожье не все было спокойно
и что существовали какие-то тайные сношения с неприятелем.
А когда вы исполните мое именное повеление
и за
то будете жалованы крестом
и бородою, рекою
и землею, травами
и морями, денежным жалованием
и хлебным провиантом,
и свинцом,
и порохом,
и вечною вольностию.
— Это вы побойтесь теперь бога-то,
а мы достаточно его боялись, — с холопскою наглостью ответил Терешка. — Поклончик воеводе… Скоро увидимся,
и то я уж соскучился.
— Посмеялись они над нелюбимою женою, — жаловалась воеводша. — Ну, да бог их простит… Чужой человек
и обидит, так не обидно,
а та обида, которая в своем дому.
— Указу нет относительно затвора, ничего не поделаешь, — повторял Пафнутий с сокрушением. — Связала нас княжиха по рукам
и по ногам,
а то всех сестер перевели бы к себе в монастырь. Заодно отсиживаться-то…
«Какой у вас Петр Федорыч? — писал им отписку келарь Пафнутий. — Царь Петр III помре божиею милостью уже
тому время дванадесять лет…
А вы, воры
и разбойники, поднимаете дерзновенную руку против ее императорского величества
и наследия преподобного Прокопия, иже о Христе юродивого. Сгинете, проклятые нечестивцы, яко смрад,
а мы вас не боимся. В остервенении злобы
и огнепальной ярости забыли вы, всескверные, страх божий,
а секира уже лежит у корня смоковницы… Тако будет, яко во дни нечестивого Ахава. Буди…»
Кинулся было Белоус назад в затвор, да Брехун повис у него на руке
и оттащил. Опять застонал атаман, но стыдно ему сделалось своих,
а обитель кишела народом.
А Охоня стояла на
том же месте, точно застыла. Ах, лучше бы атаман убил ее тут же, чем принимать позор. Брехун в это время успел распорядиться, чтобы к затвору приставить своих
и беречь затворниц накрепко.
Дьячиха ничего не ответила,
а только сердито застучала своими ухватами. В избу
то и дело приходили казаки за хлебом. Некогда было дьячихе бобы разводить. Присел Арефа к столу, поснедал домашних штец
и проговорил...
К дьячихе так к дьячихе, Арефа не спорил. Только когда он проходил по улице Служней слободы,
то чуть не был убит картечиной. Ватага пьяных мужиков бросилась с разным дрекольем к монастырским воротам
и была встречена картечью. Человек пять оказалось убитых,
а в
том числе чуть не пострадал
и Арефа. Все видели, что стрелял инок Гермоген,
и озлобление против него росло с каждым часом.
Осада монастыря затянулась,
а тут,
того и гляди, подоспеет помощь из Усторожья.
Инок Гермоген с радостью встретил подмогу, как
и вся монашеская братия. Всех удивило только одно: когда инок Гермоген пошел в церковь,
то на паперти увидел дьячка Арефу, который сидел, закрыв лицо руками,
и горько плакал. Как он попал в монастырь
и когда — никто
и ничего не мог сказать.
А маэор Мамеев уже хозяйничал в Служней слободе
и первым делом связал попа Мирона.