Неточные совпадения
Кто
был Бучинский сам по себе, какими ветрами занесло его на Урал, как он попал на приисковую службу — покрыто мраком неизвестности, а сам он
не любил распространяться о своей генеалогии и своем прошлом.
До женского пола Бучинский
был необыкновенно падок и
не пропускал мимо ни одной смазливой рожицы.
Пол и потолок
были сделаны из расколотых надвое бревен и подровнены как раз настолько, чтобы на полу нога
не запиналась о края настланных плах.
Желтый мох, которым
были законопачены пазы между бревнами,
не успел еще завянуть и таращился клочьями, усиками и колючей щетиной; когда по утрам горячее июльское солнце врывалось в окна конторы снопами ослепительных лучей, которые ложились на полу золотыми пятнами и яркими полосами, веселые зайчики долго и прихотливо перебегали со стены на стену, зажигая золотыми искорками капли свежей смолы, вытоплявшиеся из расщелявшихся толстых бревен.
Прииск вблизи
был совсем
не то, чем он казался издали.
И кого-кого только
не было на прииске: мастеровые с горных заводов: староверы из глухих лесных деревень по р.
— Ну, так в этом самом Тагиле
есть Медный рудник, вот Заяц там и ножки свои оставил… Это еще когда мы за барином
были, так Заяц в огненной работе робил, у обжимочного молота. А в те поры
был управителем немец, вот Заяц согрубил немцу, а его, Зайца, за задние ноги да в гору, в рудник, значит. Думал, что оттедова и живой
не вылезу… По пояс в ледяной воде робили. Ключи там из горы бегут, студеные ключи.
Молодайка, жена Никиты,
не принимала участия в общем разговоре, шутках и смехе; как только последние лопатки песку
были промыты, она сейчас же бегом убежала в сторону леса, где стоял балаган Зайца. Бледное лицо молодайки с большими голубыми глазами мне показалось очень печальным; губы
были сложены сосредоточенно и задумчиво. Видно,
не весело доставалась этой женщине приисковая жизнь.
Было несколько и таких артелей, члены которых
не были связаны никакими родственными узами, а единственно соединились для одной работы.
На самой работе около раскольничьих вашгердов лежала печать какого-то тяжелого отчуждения и подавленной, скрытой печали;
не было слышно песен,
не сыпались шутки и прибаутки, без которых
не работается русскому человеку.
Брат Аксиньи, который на прииске
был известен под уменьшительным именем Гараськи, совсем
не походил на свою красивую сестру. Его хилая и тщедушная фигура с вялыми движениями и каким-то серым лицом, рядом с сестрой, казалась просто жалкой; только в иззелена-серых глазах загорался иногда насмешливый, злой огонек да широкие губы складывались в неопределенную, вызывающую улыбку. В моих глазах Гараська
был просто бросовый парень, которому нечего и думать тянуться за настоящим мужиком.
— Вот вы живете неделю на прииске и еще год проживете и все-таки ничего
не узнаете, — заговорил он. — На приисках всякий народ
есть; разбойник на разбойнике… Да. Вы посмотрите только на ихние рожи: нож в руки и сейчас на большую дорогу. Ей-богу… А Гараська… Одним словом, я пятнадцать лет служу на приисках, а такого разбойника еще
не видал. Он вас среди белого дня зарежет за двугривенный, да еще и зарежет
не так, как другие: и концов
не найти.
Бучинский любил прибавить для красного словца, и в его словах можно
было верить любой половине, но эта характеристика Гараськи произвела на меня впечатление против всякого желания. При каждой встрече с Гараськой слова Бучинского вставали живыми, и мне начинало казаться, что действительно в этом изможденном теле жило что-то особенное, чему
не приберешь названия, но что заставляло себя чувствовать. Когда Гараська улыбался, я испытывал неприятное чувство.
Загорелое бойкое лицо
было не заводского типа.
— Как что?.. Орелка-то видел? Ну, и
не ладно выходит. Теперь Заяц в балагане лежит, а Естя
будет работать. Так? А Лукерья, выходит, мне дочь… да и Паранька-то девчонка молодая. Чужой человек в дому хуже хвори… Теперь понял? Где углядишь за ними… Нет, Матвеевна,
не ладно! Глаз у этого у Ести круглый, как у уросливой лошади.
Прежде всего снят
был в несколько правильных уступов верхний пласт земли, турфы, и затем обнаженная золотая россыпь вырабатывалась шаг за шагом, чтобы
не оставить в земле ни одной крупицы драгоценного металла.
Для старательского вольного промысла здесь
не было места, а работа велась наемными поденщиками.
Это и
была та приисковая голытьба и рвань, которая
не в силах
была соединиться в артели, а предпочитала поденщину.
Я поднял голову и несколько мгновений остался в такой позе неподвижно. Наверху, облокотившись на перила подъезда, стоял небольшого роста коренастый и плотный господин в осеннем порыжелом пальто; его круглая, остриженная под гребенку голова
была прикрыта черной шляпой с широкими полями. Он смотрел на меня своими близорукими выпуклыми глазами и улыбался. Нужно
было видеть только раз эту странную улыбку, чтобы никогда ее
не забыть: так улыбаются только дети и сумасшедшие.
Как актер, Ароматов
был замечательно хорош, но его погубила «проклятая буква р»; колоссальная память и начитанность придавали его разговорам живой интерес, и, что всего занимательнее, он владел счастливой способностью
не только схватить, но и передать с замечательным искусством смешные стороны в людях и животных.
Вход в землянку походил на нору; узкое окошечко из разбитых стекол едва освещало какую-то нору, на которой валялась уже знакомая читателю шуба, заменявшая Ароматову походную постель, столик из обрубка дерева, полочка с книжками и небольшой очаг из булыжника. Трубы
не полагалось, и поэтому все кругом
было покрыто толстым слоем сажи.
Очевидно, Ароматов находился в периоде американизма и бредил жизнью настоящего янки; на одной стене
была повешена четырехугольная картонка, на которой готическими буквами
было написано: «Деньги потерял — ничего
не потерял, время потерял — много потерял, энергию потерял — все потерял». На другой такая же картонка с другой надписью: «Time is money». На полочке с книгами я рассмотрел несколько разрозненных томов Добролюбова и Белинского, папку с бумагами и маленький томик рассказов Брет-Гарта.
— Да
не пгиходится… Пока служил в пгавлении — все
было хогошо, а как меня командиговали на казенные золотые пгомыслы — все и пошло пгахом… Мне выпадало гедкое счастье набить кагманы… Да! На гысаках бы тепегь катался, денег хоть лопатой ггеби… Ну,
не вытегпел. Нагод ггабят на пгиисках, я и донес в гогный депагтамент, а меня сейчас по шапке.
На казенных приисках шла в то время большая игра:
не воровал только тот, кому лень
было протянуть руку.
Наступило принужденное молчание. Со стороны прииска, по тропам и дорожкам, брели старатели с кружками в руках; это
был час приема золота в конторе. В числе других подошел, прихрамывая, старый Заяц, а немного погодя показался и сам «губернатор». Федя встречал подходивших старателей самыми злобными взглядами и как-то забавно фукал носом, точно старый кот. Бучинского
не было в конторе, и старатели расположились против крыльца живописными группами, по два и по три человека.
— Да уж так-с… Конечно, барин
не занимается приисками, а барыня, Миронея Кононовна, по своему женскому малодушию, ничего даже
не понимают. Правду нужно говорить, сударь… Так Фомка-то всем и верховодит: половину барыне, а половину себе. Ей-богу!.. Обошел, пес, барыню, и знать ничего
не хочет. А дело
не чисто… Я вам говорю. Слышали про Синицына-то, что даве барин говорил? Все как
есть одна истинная правда: вместе с Фомкой воруют.
— Да так — разбойничья, и все тут. Сложил эту песню разбойник Светлов, когда по Енисейским горам скрывался. Одно слово: разбойничья песня, ее по всем приискам
поют. Этот самый Светлов
был силищи непомерной, вроде как медведь. Медные пятаки пальцами свертывал, подковы, как крендели, ломал. Да… А только Светлов ни единой человеческой души
не загубил, разбоем одним промышлял.
— Эх, сударь, что этого ореха в нашей Владимирской губернии растет… Ей-богу! А вишенье? А сливы? Чего проще, кажется, огурец… Такое ему и название: огурец — огурец и
есть. А возьмите здешний огурец или наш, муромский. Церемония одна, а вкус другой. Здесь какие места, сударь! Горы, болотина, рамень… А у нас-то, господи батюшко! Помирать
не надо! И народ совсем особенный здесь, сударь, ужасный народ! Потому как она, эта самая Сибирь, подошла — всему конец. Ей-богу!..
— Вас еще тогда, может, и на свете
не было.
Тогда этих железных дорог и в помине
не было; мы по зиме и махнули.
Только, говорит, что я тебе скажу:
было бы шито и крыто, а то я тебе так завяжу язык, что и ворон костей
не найдет».
Ведь этот самый купец Неуеденов
был совсем
не купец, а вывороченный сюртук.
Такой страх тогда
был, такой вой да рев, что и
не рассказать…
— Как же
не слыхать, первеющий анжинер
был по всему Уралу.
Прежде ведь анжинеры
были первое дело;
не то, что по-теперешнему, с позволения сказать, всякая шваль лезет в господа.
На эти отчаянные вопли около повозки собралось человек десять, и длинное тело дьякона Органова, наконец,
было извлечено из повозки и положено прямо на траву. Это интересное млекопитающее даже
не соблаговолило проснуться, а только еще сильней захрапело.
Может
быть, я испытывал предубеждение против Синицына, но в нем все
было как-то
не так, как в других: чувствовалась какая-то скрытая фальшь, та хитрость, которая
не наносит удара прямо, а бьет из-за угла.
— Какой вкус… что вы, господа! — отмахивался Бучинский обеими руками, делая кислую гримасу. —
Не самому же мне стряпать?.. Какая-нибудь простая деревенская баба… пхэ!.. Просто взял из жалости, бабе деваться некуда
было.
На другой день, когда я проснулся, солнце стояло уже высоко; Синицына под навесом
не было. По энергическим возгласам, доносившимся до меня из отворенной двери конторы, можно
было убедиться, что цхра шла полным ходом.
— Да ведь нельзя, Федя… Сам знаешь Тишку:
пей, хоть расколись! Я теперь второй месяц свету
не вижу. Ежели бы они играли, так хоть обливайся, а теперь жди! Легко это?
— Гм… А
не лучше ли
было бы поставить три таких паровых машин, как у Бучинского? Ведь оне стоили бы
не дороже канавы, а в случае окончания работ вы канаву бросите, а машины продали бы.
— Погодите, погодите… Соловья баснями
не кормят, — суетился Карнаухов, затаскивая Ароматова в контору. — Ну, брат, прежде всего устроим разрешение вина и
елея… Вкушаешь?
— Комедиант! — презрительно пожимая плечами, заявил Фома Осипыч. — Которы порядочны человик
есть, он никогда
не позволит себе…
Обед
был подан на крыльце и состоял всего из двух блюд: русских щей и баранины. Зато в винах недостатка
не было, и Карнаухов, в качестве хозяина прииска, одолел всех. Ароматов сидел рядом с хозяином, и на его долю перепало много лишних рюмок, так что, когда встали из-за стола, он несколько раз внимательно пощупал свою лысую голову и скорчил такую гримасу, что все засмеялись.
Ароматов опять растянулся на полу и заиграл марш на погребение Людовика XIV. Это
было уже слишком, и вся публика разразилась дружным хохотом. Безматерных
не мог выдержать — выбежал на сцену и хлопнул лежавшего на полу Ароматова ладонью прямо по лысине.
— Вы… все… эксплуататогы! — кричал опьяневший от злости Ароматов со слезами на глазах. — Я агтист… я никого
не обижал… я… вы обигаете нагод…
Пьете чужую кговь!.. Газбойники!?
Хриплым голосом подхватил песню Безматерных, раскачиваясь туловищем на обе стороны; подтянул ее своим фальшивым тенориком Синицын, даже доктор и тот что-то мычал себе под нос, хотя
не мог правильно взять двух нот. Бучинский сидел в углу, верхом на табуретке, и тоже
пел только свою собственную хохлацкую песню...
Как-то даже немного жутко сделается, когда прямо с солнцепека войдешь в густую тень вековых
елей и пихт и кругом охватит мертвая тишина, которой
не нарушают даже птичьи голоса.
Из лесу доносились голоса каких-то птичек, назвать которых я
не умею — мало ли вольной птицы в лесу — и мне каждый раз бывает как-то больно, когда непременно хотят определять, какая именно птица
поет.
Старик недоверчиво посмотрел на меня, а потом как-то нехотя принялся собирать хворост для огня; Настасья помогала отцу с той особенной грацией в движениях, какую придает сознание собственной красоты. Через десять минут пылал около ширфа большой огонь, и рябчики
были закопаны в горячую золу без всяких предварительных приготовлений, прямо в перьях и с потрохами; это настоящее охотничье кушанье
не требовало для своего приготовления особенных кулинарных знаний.