Неточные совпадения
Это были совсем легкомысленные слова для убеленного сединами старца и его сморщенного лица, если бы не оправдывали их маленькие, любопытные, вороватые глаза, не хотевшие стариться. За маленький рост на золотых промыслах Кишкин был известен под именем Шишки,
как прежде его называли только за глаза, а теперь прямо в лицо.
Большинство их было заброшено,
как невыгодные или выработавшиеся, а около некоторых курились огоньки, —
эти, следовательно, находились на полном ходу.
—
Как же
это так… гм… А Балчуговские промысла при чем останутся?
— Известно, золота в Кедровской даче неочерпаемо, а только ты опять зря болтаешь: кедровское золото мудреное — кругом болота, вода долит, а внизу камень. Надо еще взять кедровское-то золото. Не об
этом речь. А дело такое, что в Кедровскую дачу кинутся промышленники из города и с Балчуговских промыслов народ будут сбивать. Теперь у нас весь народ
как в чашке каша, а тогда и расползутся… Их только помани. Народ отпетый.
— Не ты, так другие пойдут… Я тебе же добра желал, Родион Потапыч. А что касается Балчуговских промыслов, так они о нас с тобой плакать не будут… Ты вот говоришь, что я ничего не понимаю, а я, может, побольше твоего-то смыслю в
этом деле. Балчуговская-то дача рядом прошла с Кедровской — ну, назаявляют приисков на самой грани да и будут скупать ваше балчуговское золото, а запишут в свои книги. Тут не разбери-бери… Вот
это какое дело!
— А ведь ты верно, — уныло согласился Зыков. — Потащат наше золото старателишки.
Это уж
как пить дадут. Ты их только помани… Теперь за ними не уследишь днем с огнем, а тогда и подавно! Только, я думаю, — прибавил он, — врешь ты все…
— Да!.. — уже со слезами в голосе повторял Кишкин. — Да… Легко
это говорить: перестань!.. А никто не спросит,
как мне живется… да. Может, я кулаком слезы-то вытираю, а другие радуются… Тех же горных инженеров взять: свои дома имеют, на рысаках катаются, а я вот на своих на двоих вышагиваю. А отчего, Родион Потапыч? Воровать я вовремя не умел… да.
— А диомид… Я его по зимам на себе ношу, потому
как холоду
этот самый диомид не любит.
По горному уставу, каждая шахта должна укрепляться в предупреждение несчастных случаев деревянным срубом, вроде того,
какой спускают в колодцы; но зимой, когда земля мерзлая, на промыслах почти везде допускаются круглые шахты, без крепи, —
это и есть «дудки».
— Запамятовал
как будто, Андрон Евстратыч… На Фотьянке ходил в штегерях,
это точно, а на старом разрезе
как будто и не упомню.
Как ни бился Кишкин, но так ничего и не мог добиться: Турка точно одеревенел и только отрицательно качал головой. В промысловом отпетом населении еще сохранился какой-то органический страх ко всякой форменной пуговице:
это было тяжелое наследство, оставленное еще «казенным временем».
— Да сделай милость, хоша сейчас к следователю! — повторял он с азартом. — Все покажу,
как было дело. И все другие покажут. Я ведь смекаю, для чего тебе
это надобно… Ох, смекаю!..
— А уж
это,
как Бог пошлет: либо сена клок, либо вилы вбок.
— Неужто правда, андел мой? А? Ах, божже мой… да, кажется, только бы вот дыхануть одинова дали, а то ведь
эта наша конпания — могила. Заживо все помираем… Ах, друг ты мой,
какое ты словечко выговорил! Сам, говоришь, и бумагу читал? Правильная совсем бумага? С орлом?..
— Да я…
как гвоздь в стену заколотил: вот я
какой человек. А что касаемо казенных работ, Андрон Евстратыч, так будь без сумления: хоша к самому министру веди — все
как на ладонке покажем. Уж
это верно… У меня двух слов не бывает. И других сговорю. Кажется, глупый народ, всего боится и своей пользы не понимает, а я всех подобью: и Луженого, и Лучка, и Турку. Ах,
какое ты слово сказал… Вот наш-то змей Родивон узнает, то-то на стену полезет.
— Ну, что он? Поди, из лица весь выступил? А? Ведь ему
это без смерти смерть.
Как другая цепная собака: ни во двор, ни со двора не пущает. Не поглянулось ему? А?.. Еще сродни мне приходится по мамыньке — ну, да мне-то
это все едино.
Это уж мамынькино дело: она с ним дружит. Ха-ха!.. Ах, андел ты мой, Андрон Евстратыч! Пряменько тебе скажу: вдругорядь нашу Фотьянку с праздником делаешь, — впервой, когда россыпь открыл, а теперь — словечком своим озолотил.
Нагорные особенно гордились
этой церковью, так
как на Низах своей не было и швали должны были ходить молиться в Нагорную.
Это был безобидный человек и вместе упрямый
как резина.
Дорога в Тайболу проходила Низами, так что Яше пришлось ехать мимо избушки Мыльникова, стоявшей на тракту,
как называли дорогу в город. Было еще раннее утро, но Мыльников стоял за воротами и смотрел,
как ехал Яша.
Это был среднего роста мужик с растрепанными волосами, клочковатой рыжей бороденкой и какими-то «ядовитыми» глазами. Яша не любил встречаться с зятем, который обыкновенно поднимал его на смех, но теперь неловко было проехать мимо.
— Шишка и есть: ни конца ни краю не найдешь. Одним словом, двухорловый!.. Туда же, золота захотел!.. Ха-ха!.. Так я ему и сказал, где оно спрятано. А у меня есть местечко… Ох
какое местечко, Яша!.. Гляди-ка, ведь
это кабатчик Ермошка на своем виноходце закопачивает? Он… Ловко. В город погнал с краденым золотом…
— Что же вера? Все одному Богу молимся, все грешны да Божьи… И опять не первая Федосья Родионовна по древнему благочестию выдалась: у Мятелевых жена православная по городу взята, у Никоновых ваша же балчуговская… Да мало ли!.. А между прочим, что
это мы разговариваем,
как на окружном суде… Маменька, Феня, обряжайте закусочку да чего-нибудь потеплее для родственников. Честь лучше бесчестья завсегда!.. Так ведь, Тарас?
— Он за баб примется, — говорил Мыльников, удушливо хихикая. — И достанется бабам… ах
как достанется! А ты, Яша, ко мне ночевать, к Тарасу Мыльникову. Никто пальцем не смеет тронуть… Вот
это какое дело, Яша!
—
Это на
какую причину лампадка теплится? — спросил он.
Яша сразу обессилел: он совсем забыл про существование Наташки и сынишки Пети. Куда он с ними денется, ежели родитель выгонит на улицу?.. Пока большие бабы судили да рядили, Наташка не принимала в
этом никакого участия. Она пестовала своего братишку смирненько где-нибудь в уголке,
как и следует сироте, и все ждала, когда вернется отец. Когда в передней избе поднялся крик, у ней тряслись руки и ноги.
— Наташка, перестань… Брось… — уговаривал ее Мыльников. — Не смущай свово родителя… Вишь,
как он сразу укротился. Яша, что же
это ты в самом-то деле?.. По первому разу и испугался родителей…
Мыльников презрительно фыркнул на малодушного Яшу и смело отворил дверь в переднюю избу. Там шел суд. Родион Потапыч сидел по-прежнему на диване, а Устинья Марковна, стоя на коленях, во всех подробностях рассказывала,
как все вышло. Когда она начинала всхлипывать, старик грозно сдвигал брови и топал на нее ногой. Появление Мыльникова нарушило
это супружеское объяснение.
— И не маленькое дельце, Родивон Потапыч, только пусть любезная наша теща Устинья Марковна
как быдто выдет из избы. Женскому полу
это не следствует и понимать…
— Ты
это что за модель выдумал… а?! — грозно встретил Родион Потапыч непокорное детище. — Кто в дому хозяин?..
Какие ты слова сейчас выражал отцу? С кем связался-то?.. Ну, чего березовым пнем уставился?
— Уж
это кому
какие Бог счастки пошлет…
Это был высокий, бодрый и очень красивый старик, ходивший танцующим шагом,
как ходят щеголи-поляки.
— Что же,
этого нужно ждать: на Спасо-Колчеданской шахте красик пошел, значит и вода близко… Помнишь,
как Шишкаревскую шахту опустили? Ну и с
этой то же будет…
— Ничего я не знаю, Степан Романыч… Вот хоша и сейчас взять: я и на шахтах, я и на Фотьянке, а конторское дело опричь меня делается. Работы были такие же и раньше,
как сейчас. Все одно… А потом путал еще меня Кишкин вольными работами в Кедровской даче. Обложат, грит, ваши промысла приисками, будут скупать ваше золото, а запишут в свои книги. Это-то он резонно говорит, Степан Романыч. Греха не оберешься.
— Было бы из чего набавлять, Степан Романыч, — строго заметил Зыков. — Им сколько угодно дай — все возьмут… Я только одному дивлюсь, что
это вышнее начальство смотрит?.. Департаменты-то на что налажены? Все дача была казенная и вдруг будет вольная.
Какой же
это порядок?.. Изроют старатели всю Кедровскую дачу,
как свиньи, растащат все золото, а потом и бросят все… Казенного добра жаль.
—
Как же
это так, Степан Романыч?.. — бормотал он.
—
Как же, значит, я, родной отец, и вдруг не могу? Совершеннолетняя-то она двадцати одного будет… Нет,
это не таковское дело, Степан Романыч, чтобы потакать.
Кто такой
этот генерал Мансветов, откуда он взялся,
какими путями он вложился в такое громадное дело — едва ли знал и сам главный управляющий Карачунский.
Затем существовала какая-то подать в пользу казны с добытого пуда, но
какая —
этого тоже никто не знал,
как и генерала Мансветова, никогда не бывавшего на своих промыслах.
Всего удивительнее было то, что в
эту дачу попали, кроме казенных земель, и крестьянские,
как принадлежавшие жителям Тайболы.
С ловкостью настоящего дипломата он умел обходить
этим окольным путем самые больные места, хотя и вызывал строгий ропот таких фанатиков компанейских интересов,
как старейший на промыслах штейгер Зыков.
Старик не понял и того,
как неприятно было Карачунскому узнать о затеях и кознях какого-то Кишкина, — в глазах Карачунского
это дело было гораздо серьезнее, чем полагал тот же Родион Потапыч.
Карачунский издал неопределенный звук и опять засвистал. Штамм сидел уже битых часа три и молчал самым возмутительным образом. Его присутствие всегда раздражало Карачунского и доводило до молчаливого бешенства. Если бы он мог, то завтра же выгнал бы и Штамма, и
этого молокососа Оникова,
как людей, совершенно ему ненужных, но навязанных сильными покровителями. У Оникова были сильные связи в горном мире, а Штамм явился прямо от Мансветова, которому приходился даже какой-то родней.
— Что же, мы всегда готовы помириться… — бойко ответил Кожин, встряхивая напомаженными волосами. — Только из
этого ничего не выйдет: Степан Романыч карактерный старик, ни в
какой ступе не утолчешь…
— Да…
это действительно…
Как же быть-то, Акинфий Назарыч? Старик грозился повести дело судом…
Карачунский осмотрел
эту кучку и понял, что старик не хочет выдать новой находки. Какой-то неизвестный старатель из Фотьянки отыскал в Ульяновском кряже хорошую жилу.
И обрадели мы вот
этой самой балчуговской церкви,
как родной матери.
— Понапрасну погинул,
это уж что говорить! — согласилась баушка Лукерья, понукая убавившую шаг лошадь. — Одна девка-каторжанка издалась упрямая и чуть его не зарезала, черкаска-девка… Ну, приходит он к нам в казарму и нам же плачется: «Вот, — говорит, — черкаска меня ножиком резала, а я человек семейный…» Слезьми заливается.
Как раз через три дня его и порешили, сердешного.
Все
это было
как всегда,
как запомнит себя Родион Потапыч на промыслах, только сам он уж не тот.
Родион Потапыч числился в
это время на каторге и не раз был свидетелем,
как Марфа Тимофеевна возвращалась по утрам из смотрительской квартиры вся в слезах.
Эти ли девичьи слезы, девичья ли краса, только начал он крепко задумываться… Заметил
эту перемену даже Антон Лазарич и не раз спрашивал...
— Что
это с тобой, Родион?..
Как будто ты не в себе…
— Я сама себя осудила, Родион Потапыч, и горше
это было мне каторги. Вот сыночка тебе родила, и его совестно. Не корил ты меня худым словом, любил, а я все думала,
как бы мы с тобой век свековали, ежели бы не моя злосчастная судьба.