Неточные совпадения
Если вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же
этот характер, даже
как вымысел, не находит у вас пощады?
Будет и того, что болезнь указана, а
как ее излечить —
это уж Бог знает!
— Преглупый народ! — отвечал он. — Поверите ли? ничего не умеют, не способны ни к
какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у
этих и к оружию никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинно осетины!
Он отхлебнул и сказал
как будто про себя: «Да, бывало!»
Это восклицание подало мне большие надежды.
Как теперь гляжу на
эту лошадь: вороная
как смоль, ноги — струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а
какая сила! скачи хоть на пятьдесят верст; а уж выезжена —
как собака бегает за хозяином, голос даже его знала!
Казаки всё
это видели, только ни один не спустился меня искать: они, верно, думали, что я убился до смерти, и я слышал,
как они бросились ловить моего коня.
Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; я заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича.
Эта история продолжалась всякий раз,
как приезжал Азамат. Недели три спустя стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет,
как бывает от любви в романах-с. Что за диво?..
— Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась
эта лошадь; а не видать тебе ее
как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе ее подарил бы?..
Вот они и сладили
это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил
это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа,
как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против
этого?.. Но в то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.
Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости:
как они сладили
это дело, не знаю, — только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.
— Она за
этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива,
как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в
этом согласился… Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
— Она посмотрела ему пристально в лицо,
как будто пораженная
этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и желание убедиться.
Вот он раз и дождался у дороги, версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков за дочерью; уздени его отстали, —
это было в сумерки, — он ехал задумчиво шагом,
как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья — и был таков; некоторые уздени все
это видели с пригорка; они бросились догонять, только не догнали.
Тот, кому случалось,
как мне, бродить по горам пустынным, и долго-долго всматриваться в их причудливые образы, и жадно глотать животворящий воздух, разлитой в их ущельях, тот, конечно, поймет мое желание передать, рассказать, нарисовать
эти волшебные картины.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой,
как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все
эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Итак, погодите или, если хотите, переверните несколько страниц, только я вам
этого не советую, потому что переезд через Крестовую гору (или,
как называет ее ученый Гамба, le Mont St-Christophe) достоин вашего любопытства.
Наконец я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!»
Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны были
как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
—
Это лошадь отца моего, — сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала,
как лист, и глаза ее сверкали. «Ага! — подумал я, — и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!»
Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование,
как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть
это несчастие,
как порок. Штабс-капитан не понял
этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Мне пришло на мысль окрестить ее перед смертию; я ей
это предложил; она посмотрела на меня в нерешимости и долго не могла слова вымолвить; наконец отвечала, что она умрет в той вере, в
какой родилась.
Как она переменилась в
этот день! бледные щеки впали, глаза сделались большие, губы горели.
Он сделался бледен
как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню
какую… Да, батюшка, видал я много,
как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только
это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил
как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
Все
эти замечания пришли мне на ум, может быть, только потому, что я знал некоторые подробности его жизни, и, может быть, на другого вид его произвел бы совершенно различное впечатление; но так
как вы о нем не услышите ни от кого, кроме меня, то поневоле должны довольствоваться
этим изображением.
— Боже мой, Боже мой! да куда
это так спешите?.. Мне столько бы хотелось вам сказать… столько расспросить… Ну что? в отставке?..
как?.. что поделывали?..
— Скажите, — продолжал он, обратясь ко мне, — ну что вы об
этом думаете?.. ну,
какой бес несет его теперь в Персию?..
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с невольным сожалением,
как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление. В голове моей родилось подозрение, что
этот слепой не так слеп,
как оно кажется; напрасно я старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и с
какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…
— Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника; он мне знаком — был прошлого года в отряде;
как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: «Здесь, брат, нечисто, люди недобрые!..» Да и в самом деле, что
это за слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой… уж видно, здесь к
этому привыкли.
На лице ее не было никаких признаков безумия; напротив, глаза ее с бойкою проницательностью останавливались на мне, и
эти глаза, казалось, были одарены какою-то магнетическою властью, и всякий раз они
как будто бы ждали вопроса.
В ней было много породы… порода в женщинах,
как и в лошадях, великое дело;
это открытие принадлежит юной Франции.
Эта комедия начинала мне надоедать, и я готов был прервать молчание самым прозаическим образом, то есть предложить ей стакан чая,
как вдруг она вскочила, обвила руками мою шею, и влажный, огненный поцелуй прозвучал на губах моих.
На запад пятиглавый Бешту синеет,
как «последняя туча рассеянной бури»; на север подымается Машук,
как мохнатая персидская шапка, и закрывает всю
эту часть небосклона; на восток смотреть веселее: внизу передо мною пестреет чистенький, новенький городок, шумят целебные ключи, шумит разноязычная толпа, — а там, дальше, амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю горизонта тянется серебряная цепь снеговых вершин, начинаясь Казбеком и оканчиваясь двуглавым Эльбрусом…
— Да, я случайно слышал, — отвечал он, покраснев, — признаюсь, я не желаю с ними познакомиться.
Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев,
как на диких. И
какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстой шинелью?
Я подошел ближе и спрятался за угол галереи. В
эту минуту Грушницкий уронил свой стакан на песок и усиливался нагнуться, чтоб его поднять: больная нога ему мешала. Бежняжка!
как он ухитрялся, опираясь на костыль, и все напрасно. Выразительное лицо его в самом деле изображало страдание.
Он скептик и матерьялист,
как все почти медики, а вместе с
этим поэт, и не на шутку, — поэт на деле всегда и часто на словах, хотя в жизнь свою не написал двух стихов.
Он был беден, мечтал о миллионах, а для денег не сделал бы лишнего шага: он мне раз говорил, что скорее сделает одолжение врагу, чем другу, потому что
это значило бы продавать свою благотворительность, тогда
как ненависть только усилится соразмерно великодушию противника.
Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнее
этого не сказал. С
этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза,
как делали римские авгуры, [Авгуры — жрецы-гадатели в Древнем Риме.] по словам Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились, довольные своим вечером.
Когда он ушел, ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и
как мы встретимся?.. и потом, она ли
это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть,
как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось,
как после первого расставания. О,
как я обрадовался
этому чувству! Уж не молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или
это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…
— Что для меня Россия? — отвечал ее кавалер, — страна, где тысячи людей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, тогда
как здесь — здесь
эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами…
— Впрочем, для тебя же хуже, — продолжал Грушницкий, — теперь тебе трудно познакомиться с ними, — а жаль!
это один из самых приятных домов,
какие я только знаю…
Прошла почти неделя, а я еще не познакомился с Лиговскими. Жду удобного случая. Грушницкий,
как тень, следует за княжной везде; их разговоры бесконечны: когда же он ей наскучит?.. Мать не обращает на
это внимания, потому что он не жених. Вот логика матерей! Я подметил два, три нежные взгляда, — надо
этому положить конец.
— Я не знаю,
как случилось, что мы до сих пор с вами незнакомы, — прибавила она, — но признайтесь, вы
этому одни виною: вы дичитесь всех так, что ни на что не похоже. Я надеюсь, что воздух моей гостиной разгонит ваш сплин… Не правда ли?
Между тем княжне мое равнодушие было досадно,
как я мог догадаться по одному сердитому, блестящему взгляду… О, я удивительно понимаю
этот разговор, немой, но выразительный, краткий, но сильный!..
Она при мне не смеет пускаться с Грушницким в сентиментальные прения и уже несколько раз отвечала на его выходки насмешливой улыбкой, но я всякий раз,
как Грушницкий подходит к ней, принимаю смиренный вид и оставляю их вдвоем; в первый раз была она
этому рада или старалась показать; во второй — рассердилась на меня; в третий — на Грушницкого.
Она
как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в
эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет!
Я чувствую в себе
эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе,
как на пищу, поддерживающую мои душевные силы.
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и
эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от
этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же,
как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
Но
это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя,
как любимого ребенка.
— Любит ли? Помилуй, Печорин,
какие у тебя понятия!..
как можно так скоро?.. Да если даже она и любит, то порядочная женщина
этого не скажет…