Неточные совпадения
«Я, говорю, я, если бы только не видел отца Савелиевой прямоты, потому как знаю, что он прямо алтарю предстоит и жертва его прямо идет, как жертва Авелева,
то я только Каином быть не
хочу, а
то бы я его…» Это, понимаете, на отца Савелия-то!
— Он его в золяной корчаге сварил, — продолжал, не обращая на нее внимания, дьякон, — и
хотя ему это мерзкое дело было дозволено от исправника и от лекаря, но
тем не менее он теперь за это предается в мои руки.
При всем внешнем достоинстве его манер и движений он ходил шагами неровными,
то несколько учащая их, как бы
хотел куда-то броситься,
то замедляя их и, наконец, вовсе останавливаясь и задумываясь.
Но она со всею своею превосходною скромностью и со всею с этою женскою кокетерией, которую
хотя и попадья, но от природы унаследовала, вдруг и взаправду коварно начала меня обольщать воспоминаниями минувшей моей юности, напоминая, что
тому, о чем она намекнула, нетрудно было статься, ибо был будто бы я столь собою пригож, что когда приехал к ее отцу в город Фатеж на ней свататься,
то все девицы не только духовные, но даже и светские по мне вздыхали!
Попадья моя не унялась сегодня проказничать,
хотя теперь уже двенадцатый час ночи, и
хотя она за обычай всегда в это время спит, и
хотя я это и люблю, чтоб она к полуночи всегда спала, ибо ей
то здорово, а я люблю слегка освежать себя в ночной тишине каким удобно чтением, а иною порой пишу свои нотатки, и нередко, пописав несколько, подхожу к ней спящей и спящую ее целую, и если чем огорчен,
то в сем отрадном поцелуе почерпаю снова бодрость и силу и тогда засыпаю покойно.
Однако,
хотя жизнь моя и не изобилует вещами, тщательной секретности требующими, но все-таки хорошо, что хозяин домика нашего обнес свой садик добрым заборцем, а Господь обрастал этот забор густою малиной, а
то, пожалуй, иной сказал бы, что попа Савелия не грех подчас назвать и скоморохом.
Но, однако, она и сие поняла, что я
хотел выразить этою шуткой, намекая на ее кротость, и попробовала и это в себе опорочить, напомнив в сей цели, как она однажды руками билась с почтмейстершей, отнимая у нее служащую девочку, которую
та сурово наказывала.
А главное, что меня в удивление приводит, так это моя пред нею нескладность, и чему сие приписать, что я, как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани, и если о чем заговаривал,
то все это выходило весьма скудоумное, а она разговор, словно на смех мне, поворачивала с прихотливостью, и когда я заботился, как бы мне репрезентоваться умнее, дабы
хотя слишком грубо ее в себе не разочаровать, она совершенно об этом небрегла и слов своих, очевидно, не подготовляла, а и моего ума не испытывала, и вышла меж
тем таковою, что я ее позабыть не в состоянии.
23-едекабря. Вот слухи-то какие! Ах, Боже мой милосердный! Ах, Создатель мой всеправедный! Не говорю чести моей, не говорю лет ее, но даже сана моего, столь для меня бесценного, и
того не пощадили! Гнусники! Но сие столь недостойно, что не
хочу и обижаться.
Чего сроду не
хотел сделать,
то ныне сделал: написал на поляков порядочный донос, потому что они превзошли всякую меру.
Одного не понимаю, отчего мой поступок,
хотя, может быть, и неосторожный, не иным чем, не неловкостию и не необразованностию моею изъяснен, а чем бы вам мнилось? злопомнением, что меня
те самые поляки не зазвали, да и пьяным не напоили, к чему я, однако, благодаря моего Бога и не привержен.
Хотя все это описано вскользь и без фундаментального знания нашего положения, но весьма
тому радуюсь, что пришла автору такая мысль.
Но правитель, оправляя перед ним свою вину, молвил, что замечаемый в
тех уездах голод еще не есть настоящий голод; ибо
хотя там хлеб и пропал, но зато изрядно „родилось просо“.
Боже! помози Ты
хотя сему неверию, а
то взаправду не доспеть бы нам до табунного скитания, пожирания корней и конского ржания.
Однако все более и более яснеющий рассвет с каждым мгновением позволяет точнее видеть, что это не домовой, и не иной дух,
хотя в
то же время все-таки и не совсем что-либо обыкновенное.
— То-то и есть: я даже впал в сомнение, не схоронил ли я их ночью да не заспал ли, но на купанье меня лекарь рассердил, и потом я прямо с купанья бросился к Варнаве, окошки закрыты болтами, а я заглянул в щелочку и вижу, что этот обваренный опять весь целиком на крючочке висит! Где отец протопоп? Я все
хочу ему рассказать.
А
тот: «Ни свидетельствовать, говорит, вас не
хочу, ни доносить не стану.
— Да что ты, дурачок, чего сердишься? Я говорю, скажи: «Наполни, господи, пустоту мою» и вкуси петой просвирки, потому я, знаете, — обратилась она к гостям, — я и за себя и за него всегда одну часточку вынимаю, чтобы нам с ним на
том свете в одной скинии быть, а он не
хочет вкусить. Почему так?
— Как не будет-с? будет
то, что Ахиллу отдадут под суд! Вы разве не слыхали, чтό он кричал, грозя камнем? Он
хотел их всех перебить!
— Что же ты мне этим сказать
хочешь?
То ли, что, мол, и ты сам, протопоп, куришь?
— Вот сестрица покушают, — говорил он, обращаясь к сестре. — Садитесь, сестрица, кушайте, кушайте! Чего церемониться? А не
хотите без меня, так позвольте мне, сударыня Ольга Арсентьевна, морковной начиночки из пирожка на блюдце… Вот так, довольно-с, довольно! Теперь, сестрица, кушайте, а с меня довольно. Меня и кормить-то уж не за что; нитяного чулка вязать, и
того уже теперь путем не умею. Лучше гораздо сестрицы вязал когда-то, и даже бродери англез выплетал, а нынче что ни стану вязать, всё петли спускаю.
— «Ты! — закричал я в безумии, — так это все ты, — говорю, — жестокая, стало быть, совсем
хочешь так раздавить меня благостию своей!» И тут грудь мне перехватило, виски заныли, в глазах по всему свету замелькали лампады, и я без чувств упал у отцовских возов с
тою отпускной.
А Вихиорша
та слышать не
хочет, чтобы продать.
Госпожа генеральша Вихиорова, Каролина Карловна, как были из немок,
то они ничему этому, что в их пользу, не препятствовали и принимали, а уступать ничего не
хотели.
Но тут Алексей Никитич вдруг ненароком маленькую ошибку дал или, пожалуй сказать, перехитрил: намерение их такое было, разумеется, чтобы скорее Марфу Андревну со мною в деревню отправить, чтоб это тут забылось, они и сказали маменьке: «Вы, — изволят говорить, — маменька, не беспокойтесь: ее, эту карлушку, найдут, потому что ее ищут, и как найдут, я вам сейчас и отпишу в деревню», — а покойница-то за это слово н ухватились: «Нет уж, говорят, если ищут, так я лучше подожду, я, главное, теперь этого жида-то
хочу посмотреть, который ее унес!» Тут, судари мои, мы уж и одного квартального вместе с собою лгать подрядили:
тот всякий день приходит и врет, что «ищут, мол, ее, да не находят».
Я не
хочу, чтобы мне Термосесов мог написать что-нибудь вроде
того, что в умном романе „Живая душа“ умная Маша написала своему жениху, который жил в хорошем доме и пил чай из серебряного самовара.
Верно, у них там все это как-нибудь скверно,
то есть я
хотела сказать прекрасно… тфу,
то есть скверно…
—
То есть как разуметь это «да»? Значит ли оно, что вы этого
хотите?
— А
то ведь… нашему брату, холопу, долго бездействовать нельзя: нам бабушки не ворожат, как вам, чтобы прямо из нигилистов в сатрапы попадать. Я и о вас, да и о себе хлопочу; мне голодать уже надоело, а куда ни сунешься, все формуляр один: «красный» да «красный», и никто брать не
хочет.
Но разлада нет, и все они,
хотя неровным аллюром, везут одни и
те же дроги и к одной и
той же цели.
А когда же Термосесов вдобавок
хотел поцеловать его руку,
то протопоп столь этим смутился, что торопливо опустил сильным движением свою и термосесовскую руку книзу и крепко сжал и потряс эту предательскую руку, как руку наилучшего друга.
— Он это часто, когда разгорячится,
хочет сказать одно слово, а скажет совсем другое, — вступился за Препотенского Ахилла и при этом пояснил, что учитель за эту свою способность даже чуть не потерял хорошее знакомство, потому что
хотел один раз сказать даме: «Матрена Ивановна, дайте мне лимончика», да вдруг выговорил: «Лимона Ивановна, дайте мне матренчика!» А
та это в обиду приняла.
— Нет: исчезни оно совсем, не
хочу. Прощайте; мое почтение. — И он протянул Термосесову руку, но
тот, не подавая своей руки, вырвал у него шляпу и, бросив ее под свой стул, закричал: — Сядь!
Протопоп возвратился домой очень взволнованный и расстроенный. Так как он, по причине празднества, пробыл у исправника довольно долго,
то домоседка протопопица Наталья Николаевна, против своего всегдашнего обыкновения, не дождалась его и легла в постель, оставив, однако, дверь из своей спальни в зал, где спал муж, отпертою. Наталья Николаевна непременно
хотела проснуться при возвращении мужа.
— Да, одинок! всемерно одинок! — прошептал старик. — И вот когда я это особенно почувствовал? когда наиболее не
хотел бы быть одиноким, потому что… маньяк ли я или не маньяк, но… я решился долее ничего этого не терпеть и на что решился,
то совершу,
хотя бы
то было до дерзости…
Наталья Николаевна спала, и протопоп винил в этом себя, потому что все-таки он долго мешал ей уснуть
то своим отсутствием,
то своими разговорами, которых она
хотя и не слушала, но которые
тем не менее все-таки ее будили.
Просто скажу тебе, что, кажется, если б она меня
захотела высечь,
то я поцеловал бы у нее с благодарностью руку.
Термосесов сразу сообразил, что
хотя это письмо и не лестно для его чести, но зато весьма для него выгодно в
том отношении, что уж его, как человека опасного, непременно пристроят на хорошее место.
— Я вам под расписку поверю. Рублей сто, полтораста наличностью, а
то я подожду… Только уж вот что: разговаривать я долго не буду: вуле-ву, так вуле-ву, а не вуле-ву, как
хотите: я вам имею честь откланяться и удаляюсь.
Секретарь, стоя за стулом Борноволокова, глядел через его плечо в бумагу и продолжал диктовать: «Подлец Термосесов непостижимым и гениальным образом достал мое собственноручное письмо к вам, в котором я, по неосторожности своей, написал
то самое, что вы на этом листке читаете выше,
хотя это теперь написано рукой
того же негодяя Термосесова».
И Николай Афанасьевич, скрипя своими сапожками, заковылял в комнаты к протопопице, но, побыв здесь всего одну минуту, взял с собой дьякона и побрел к исправнику; от исправника они прошли к судье, и карлик с обоими с ними совещался, и ни от
того, ни от другого ничего не узнал радостного. Они жалели Туберозова, говорили, что
хотя протопоп и нехорошо сделал, сказав такую возбуждающую проповедь, но что с ним все-таки поступлено уже через меру строго.
Карлик, слушая пространные, но малосодержательные речи чиновников, только вздыхал и мялся, а Ахилла глядел, хлопая глазами,
то на
того,
то на другого и в помышлениях своих все-таки сводил опять все к
тому, что если бы ковер-самолет или
хотя волшебная шапка, а
то как и за что взяться? Не за что.
Он навестил вдовца только вечером и, посидев немного, попросил чайку, под
тем предлогом, что он будто озяб,
хотя главною его целию тут была попытка отвлечь Савелия от его горя и завести с ним беседу о
том, для чего он, Николай Афанасьевич, приехал.
— Да-с, ну вот подите же! А по отца дьякона характеру, видите, не все равно что село им в голову,
то уж им вынь да положь. «Я, говорят, этого песика по особенному случаю растревоженный домой принес, и
хочу, чтоб он в означение сего случая таким особенным именем назывался, каких и нет»
Советы ваши благие помню и содержу себя в постоянном у всех почтении, на что и имеете примету в
том московском лампопе, которого пить не
захотел.
Но в
то время, как Ахилла
хотел перевернуть еще страницу, он замечает, что ему непомерно тягостно и что его держит кто-то за руки.
— Не
хочу я тебя удерживать, да… не
хочу, не
хочу за
то, что я пришел тебя навестить, а ты вышел грубиян… Прощай!
Ахилла подошел к этому своему новому настоятелю и, приняв от него благословение,
хотел поцеловать ему руку, но когда
тот отдернул эту руку и предложил дружески поцеловаться,
то Ахилла и поцеловался.
Теперь он уже ожесточенно ревновал нового протопопа к месту Савелия и придирался к нему, стараясь находить в нем все нехорошее, чтоб он никак не мог сравниться с покойным Туберозовым. Чем более новый протопоп всем старогородцам нравился,
тем Ахилла ожесточеннее
хотел его ненавидеть.
От страшного холода он чуть было не разжал рук и не выпустил черта, но одолел себя и стал искать других средств к спасению. Но, увы! средств таких не было; гладкие края канавы были покрыты ледянистою корой, и выкарабкаться по ним без помощи рук было невозможно, а освободить руки значило упустить черта. Ахилла этого не
хотел. Он попробовал кричать, но его или никто не слыхал, или кто и слышал,
тот только плотнее запирался, дескать: «кого-то опять черт дерет».