Неточные совпадения
— Отсюда, — говорил дьякон, — было все начало болезням моим. Потому что
я тогда не стерпел и озлобился, а отец протопоп Савелий начал
своею политикой еще более уничтожать
меня и довел даже до ярости.
Я свирепел, а он
меня, как медведя на рогатину, сажал на эту политику, пока
я даже осатаневать стал.
Я отошел к дому
своему, сам следов
своих не разумеючи, и вся моя стропотность тут же пропала, и с тех пор и доныне
я только скорблю и стенаю.
Было сие весьма необдуманно и, скажу, даже глупо, ибо народ зажег свечи и пошел по домам, воспевая „мучителя фараона“ и крича: „Господь поборает вере мучимой; и ветер свещей не гасит“; другие кивали на
меня и вопили: „Подай нам нашу Пречистую покровенную Богородицу и поклоняйся
своей простоволосой в немецком платье“.
Так как дело сие о моей манкировке некоторою
своей стороной касалось и гражданской власти, то, дабы положить конец сей пустой претензии и обонпол, владыка послали
меня объяснить сие важное дело губернатору.
Губернатор, яко немец, соблюдая амбицию
своего Лютера, русского попа к себе не допустил, отрядил
меня для собеседования о сем к правителю.
Вчера только вписал
я мои нотатки о моих скорбях и недовольствах, а сегодня, встав рано, сел у окна и, размышляя о делах
своих, и о прошедшем
своем, и о будущем, глядел на раскрытую пред окном моим бакшу полунищего Пизонского.
Пизонский в одинокой старости
своей призрел сего младенца, и о сем все позабыли; позабыл и
я во главе прочих.
Хотя
я по имени его и не назвал, но сказал о нем как о некоем посреди нас стоящем, который, придя к нам нагий и всеми глупцами осмеянный за
свое убожество, не только сам не погиб, но и величайшее из дел человеческих сделал, спасая и воспитывая неоперенных птенцов.
Выговорив это,
я сам почувствовал мои ресницы омоченными и увидал, что и многие из слушателей стали отирать глаза
свои и искать очами по церкви некоего, его же разумела душа моя, искать Котина нищего, Котина, сирых питателя.
Он открыл
мне днесь всю истинную цену сокровища, которым, по безмерным щедротам Его,
я владею, и велел
мне еще преобразиться в наидовольнейшего судьбою
своею человека.
Чего эти слезы? — сие ее тайна, но для
меня не таинственна сия твоя тайна, жена добрая и не знающая чем утешать мужа
своего, а утехи Израилевой, Вениамина малого, дать ему лишенная.
Но она со всею
своею превосходною скромностью и со всею с этою женскою кокетерией, которую хотя и попадья, но от природы унаследовала, вдруг и взаправду коварно начала
меня обольщать воспоминаниями минувшей моей юности, напоминая, что тому, о чем она намекнула, нетрудно было статься, ибо был будто бы
я столь собою пригож, что когда приехал к ее отцу в город Фатеж на ней свататься, то все девицы не только духовные, но даже и светские по
мне вздыхали!
Сколь сие ни забавно, однако
я старался рассеять всякие сомнения насчет
своей юности, что
мне и нетрудно, ибо без лжи в сем имею оправдание.
Я, как ужаленный слепнем вол, сорвался с
своего места, бросился к окну и вперил глаза мои в небесную даль, чтобы даль одна видела
меня, столь превзойденного моею женой в доброте и попечении.
Но и она, моя лилейная и левкойная подруга, моя роза белая, непорочная, благоуханная и добрая, и она снялась вслед за
мною; поступью легкою ко
мне сзади подкралась и, положив на плечи
мне свои малые лапки, сказала...
Этого
я уже не снес и, закусив зубами бороду
свою, пал пред ней на колени и, поклонясь ей до земли, зарыдал тем рыданием, которому нет на свете описания.
Здесь в дневнике отца Савелия почти целая страница была залита чернилами и внизу этого чернильного пятна начертаны следующие строки: «Ни пятна сего не выведу, ни некоей нескладицы и тождесловия, которые в последних строках замечаю, не исправлю: пусть все так и остается, ибо все, чем сия минута для
меня обильна, мило
мне в настоящем
своем виде и таковым должно сохраниться.
Попадья моя не унялась сегодня проказничать, хотя теперь уже двенадцатый час ночи, и хотя она за обычай всегда в это время спит, и хотя
я это и люблю, чтоб она к полуночи всегда спала, ибо ей то здорово, а
я люблю слегка освежать себя в ночной тишине каким удобно чтением, а иною порой пишу
свои нотатки, и нередко, пописав несколько, подхожу к ней спящей и спящую ее целую, и если чем огорчен, то в сем отрадном поцелуе почерпаю снова бодрость и силу и тогда засыпаю покойно.
Я все это слышал из спальни, после обеда отдыхая, и, проснувшись, уже не решился прерывать их диспута, а они один другого поражали: оный ритор, стоя за разум Соломона, подкрепляет
свое мнение словами Писания, что „Соломон бе мудрейший из всех на земли сущих“, а моя благоверная поразила его особым манером: „Нечего, нечего, — говорит, — вам
мне ткать это ваше: бе, да рече, да пече; это ваше бе, — говорит, — ничего не значит, потому что оно еще тогда было писано, когда отец Савелий еще не родился“.
Что бы сие, думаю, за неведомая особа, да и ко
мне ли она едет или только ошибкой правит на
меня путь
свой?
Размышления эти мои, однако же, были скоро разрешены самою сею загадочною особой, вошедшею в мою зальцу с преизящною благопристойностью, которая всегда
мне столь нравится. Прежде всего гость попросил моего благословения, а затем, шаркнув
своею чрезвычайно маленькою ножкой по полу и отступив с поклоном два шага назад, проговорил...
— В
свою очередь, — говорю, — позвольте
мне, сударь узнать, чрез кого
я имею честь все это слышать?
Пока
я в смежной комнате одевался, сей интересный карлик вступил в собеседование с Наташей и совсем увлек и восхитил ее
своими речами.
Она. Ну, если Бог благословит детьми, то зови
меня кумой:
я к тебе пойду крестить. Сама не поеду: вон ее, карлицу
свою, пошлю, а если сюда дитя привезешь, так и сама подержу.
Она. Любишь? Но ты ее любишь сердцем, а помыслами души все-таки одинок стоишь. Не жалей
меня, что
я одинока: всяк брат, кто в семье дальше братнего носа смотрит, и между
своими одиноким себя увидит. У
меня тоже сын есть, но уж
я его третий год не видала, знать ему скучно со
мною.
— Все, отец, случай, и во всем, что сего государства касается, окроме Божией воли,
мне доселе видятся только одни случайности. Прихлопнули бы твои раскольники Петрушу-воителя, так и сидели бы мы на
своей хваленой земле до сих пор не государством великим, а вроде каких-нибудь толстогубых турецких болгар, да у самих бы этих поляков руки целовали. За одно нам хвала — что много нас: не скоро поедим друг друга; вот этот случай нам хорошая заручка.
— Отдай вот это от
меня своей попадье, это здесь корольки с моей шеи; два отреза на платье, да холст для домашнего обихода, а это тебе от
меня альмантиновый перстень.
— Что ж, — перебила
меня она, — тем и лучше, что у тебя простая жена; а где и на муже и на жене на обоих штаны надеты, там не бывать проку. Наилучшее дело, если баба в
своей женской исподничке ходит, и ты вот ей за то на исподницы от
меня это и отвези. Бабы любят подарки, а
я дарить люблю. Бери же и поезжай с богом.
Вот этим она и весь разговор
свой со
мною окончила и, признаюсь, несказанно
меня удивила.
А главное, что
меня в удивление приводит, так это моя пред нею нескладность, и чему сие приписать, что
я, как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани, и если о чем заговаривал, то все это выходило весьма скудоумное, а она разговор, словно на смех
мне, поворачивала с прихотливостью, и когда
я заботился, как бы
мне репрезентоваться умнее, дабы хотя слишком грубо ее в себе не разочаровать, она совершенно об этом небрегла и слов
своих, очевидно, не подготовляла, а и моего ума не испытывала, и вышла меж тем таковою, что
я ее позабыть не в состоянии.
Первая радость простодушной Наташи моей по случаю подарков не успела
меня достаточно потешить, как начал
свои подарки представлять нам этот достопочтеннейший и сразу все мое уважение себе получивший карло Николай Афанасьевич.
„Нужды, — говорит, — в работе, благодаря благодетельнице моей, не имея и не будучи ничему иному обучен,
я постоянно занимаюсь вязанием, чтобы в праздности время не проводить и иметь удовольствие кому-нибудь нечто презентовать от трудов
своих“.
9-еапреля. Возвратился из-под начала на
свое пепелище. Тронут был очень слезами жены
своей, без
меня здесь исстрадавшейся, а еще более растрогался слезами жены дьячка Лукьяна. О себе молчав, эта женщина благодарила
меня, что
я пострадал за ее мужа. А самого Лукьяна сослали в пустынь, но всего только, впрочем, на один год. Срок столь непродолжительный, что семья его не истощает и не евши. Ближе к Богу будет по консисторскому соображению.
Или же ты с
своей авторской высоты вовсе и не хочешь удостоить
меня, попа,
своим вниманием?
„Кто сии черти, и что твои мерзкие уста болотом назвали?“ — подумал
я в гневе и, не удержав себя в совершенном молчании, отвечал сему пану, что „уважая сан
свой,
я даже и его на сей раз чертом назвать не хочу“.
9-го августа. Зачал сочинять повесть из
своего духовного быта. Добрые
мне женщины наши представляются вроде матери моей, дочери заштатного дьякона, всех нас
своею работой кормившей; но когда думаю — все это вижу живообразно, а стану описывать — не выходит. Нет,
я к сему неспособен!
1-го апреля. Вечером. Донесение мое о поступке поляков, как видно, хотя поздно, но все-таки возымело
свое действие. Сегодня утром приехал в город жандармский начальник и пригласил
меня к себе, долго и в подробности обо всем этом расспрашивал.
Я рассказал все как было, а он объявил
мне, что всем этим польским мерзостям на Руси скоро будет конец. Опасаюсь, однако, что все сие, как назло, сказано
мне первого апреля. Начинаю верить, что число сие действительно обманчиво.
Не ведаю, с чьих речей сам-то наш прямо накинулся на
меня, что „ты, дескать, уже надоел
своим сутяжничеством; не на добро тебя и грамоте выучили, чтобы ты не в
свое дело мешался, ябедничал да сутяжничал“.
Оно бы, глядя на одних
своих, пожалуй бы и
я был склонен заключить, как Кордай д'Армон, но, имея пред очами сих самых поляков, у которых всякая дальняя сосна
своему бору шумит, да раскольников, коих все обиды и пригнетения не отучают любить Русь, поневоле должен ей противоречить и думать, что есть еще у людей любовь к
своему отечеству!
1-го января 1857 года. Совсем не узнаю себя. Семь лет и строки сюда не вписал. Житие мое странное, зане житие мое стало сытое и привольное. Перечитывал все со дня преподобия
своего здесь написанное. Достойно замечания, сколь
я стал иначе ко всему относиться за сии годы. Сам не воюю, никого не беспокою и себе никакого беспокойства не вижу. „Укатали сивку крутые горки“, и против рожна прати более не охота.
20-го декабря.
Я в крайнем недоумении. Дьячиха, по маломыслию, послала
своему сыну по почте рублевую ассигнацию в простом конверте, но конверт сей на почте подпечатали и, открыв преступление вдовы, посылку ее конфисковали и подвергли ее штрафу. Что на почте письма подпечатывают и читают — сие никому не новость; но как же это рублевую ассигнацию вдовицы ловят, а „Колокол“, который
я беру у исправника, не ловят? Что это такое: простота или воровство?
Но наипаче всего этот человек нравится
мне своим добродушием.
Предъявлял
мне копию со
своего семинарского аттестата, в коей написано: „поведения хорошего, но удобоносителен“.
15-го июля 1859 года. Дьякон Ахилла опять замечен в том, что благословляет. Дабы уменьшить его подобие со священником,
я отобрал у него палку, которую он даже и права носить по
своему чину не имеет. Перенес все сие благопокорно и тем
меня ужасно смягчил.
Удерживая
свой смех,
я достаточно дьякона за его шалость пощунял и сказал, что сила не доказательство.
8-го ноября. В день святых и небесных сил воеводы и архистратига Михаила прислан
мне пребольшущий нос, дабы не токмо об учреждении общества трезвости не злоумышлял, но и проповедовать о сем не смел, имея в виду и сие, и оное, и всякое, и овакое, опричь единой пользы человеческой… Да не полно ли
мне, наконец, все это писать? Довольно сплошной срам-то
свой все записывать!
27-го марта. Запахло весной, и с гор среди дня стремятся потоки. Дьякон Ахилла уже справляет
свои седла и собирается опять скакать степным киргизом. Благо ему, что его это тешит:
я ему в том не помеха, ибо действительно скука неодоленная, а он мужик сложения живого, так пусть хоть в чем-нибудь имеет рассеяние.
Он появился в большом нагольном овчинном тулупе, с поднятым и обвязанным ковровым платком воротником, скрывавшим его волосы и большую часть лица до самых глаз, но
я, однако, его, разумеется, немедленно узнал, а дальше и мудрено было бы кому-нибудь его не узнать, потому что, когда привозный комедиантом великан и силач вышел в голотелесном трике и, взяв в обе руки по пяти пудов, мало колеблясь, обнес сию тяжесть пред скамьями, где сидела публика, то Ахилла, забывшись, закричал
своим голосом: „Но что же тут во всем этом дивного!“ Затем, когда великан нахально вызывал бороться с ним и никого на сие состязание охотников не выискивалось, то Ахилла, утупя лицо в оный, обвязанный вокруг его головы, ковровый платок, вышел и схватился.
Идучи назад от сараев, где было представление,
я впал в нервность какую-то и прослезился — сам о чем не ведая, но чувствуя лишь одно, что есть что-то, чего нельзя
мне не оплакивать, когда вздумаю молодые
свои широкие планы и посравню их с продолженною
мною жизнию моею!
Видя, что
я в болезни скучаю, и желая
меня рассеять, привел ко
мне собачку Пизонского, ублюдочку пуделя, коему как Ахилла скажет: „Собачка, засмейся!“ — она как бы и вправду, скаля
свои зубы, смеется.