Неточные совпадения
В таком
же состоянии
и душевные его силы: при первом на него взгляде видно, что он сохранил
весь пыл сердца
и всю энергию молодости.
Они
всю жизнь свою не теряли способности освещаться присутствием разума; в них
же близкие люди видали
и блеск радостного восторга,
и туманы скорби,
и слезы умиления; в них
же сверкал порою
и огонь негодования,
и они бросали искры гнева — гнева не суетного, не сварливого, не мелкого, а гнева большого человека.
По летам отец Захария немножко старше отца Туберозова
и значительно немощнее его, но
и он, так
же как
и протопоп, привык держаться бодро
и при
всех посещающих его недугах
и немощах сохранил
и живую душу
и телесную подвижность.
Все эти люди жили такою жизнью
и в то
же время
все более или менее несли тяготы друг друга
и друг другу восполняли не богатую разнообразием жизнь.
А в-третьих, во
всем этом сомнительная одностойность: что отцу Савелью, что Захарии одно
и то
же, одинаковые посошки.
Не смей,
и не надо!» Как
же не надо? «Ну, говорю, благословите: я потаенно от самого отца Захарии его трость супротив вашей ножом слегка на вершок урежу, так что отец Захария этого сокращения
и знать не будет», но он опять: «Глуп, говорит, ты!..» Ну, глуп
и глуп, не впервой мне это от него слышать, я от него этим не обижаюсь, потому он заслуживает, чтоб от него снесть, а я все-таки вижу, что он
всем этим недоволен,
и мне от этого пребеспокойно…
— Да просто боитесь; а я бы, ей-богу, спросил. Да
и чего тут бояться-то? спросите просто: а как
же, мол, отец протопоп, будет насчет наших тростей? Вот только
всего и страху.
Ведь вон тогда Сергея-дьячка за рассуждение о громе я сейчас
же прибил; комиссара Данилку мещанина за едение яиц на улице в прошедший Великий пост я опять тоже неупустительно
и всенародно весьма прилично по ухам оттрепал, а вот этому просвирнину сыну
все до сих пор спускаю, тогда как я этим Варнавкой более
всех и уязвлен!
Сухое дерево разве может расцвесть?» Я было его на этом даже остановил
и говорю: «Пожалуйста, ты этого, Варнава Васильич, не говори, потому что бог иде
же хощет, побеждается естества чин»; но при этом, как
вся эта наша рацея у акцизничихи у Бизюкиной происходила, а там
всё это разные возлияния да вино
все хорошее:
все го-го, го-сотерн да го-марго, я… прах меня возьми,
и надрызгался.
Я отошел к дому своему, сам следов своих не разумеючи,
и вся моя стропотность тут
же пропала,
и с тех пор
и доныне я только скорблю
и стенаю.
— Да каким
же примерным поведением, когда он совсем меня не замечает? Мне, ты, батя, думаешь, легко, как я вижу, что он скорбит, вижу, что он нынче в столь частой задумчивости. «Боже мой! — говорю я себе, — чего он в таком изумлении? Может быть, это он
и обо мне…» Потому что ведь там, как он на меня ни сердись, а ведь он
все это притворствует: он меня любит…
Вот оттуда
же, с той
же бакши, несется детский хохот, слышится плеск воды, потом топот босых ребячьих ног по мостовинам, звонкий лай игривой собаки,
и все это кажется так близко, что мать протопопица, продолжавшая
все это время сидеть у окна, вскочила
и выставила вперед руки.
Сам
же старый Пизонский,
весь с лысой головы своей озаренный солнцем, стоял на лестнице у утвержденного на столбах рассадника
и, имея в одной руке чашу с семенами, другою погружал зерна, кладя их щепотью крестообразно,
и, глядя на небо, с опущением каждого зерна, взывал по одному слову: „Боже! устрой,
и умножь,
и возрасти на всякую долю человека голодного
и сирого, хотящего, просящего
и производящего, благословляющего
и неблагодарного“,
и едва он сие кончил, как вдруг
все ходившие по пашне черные глянцевитые птицы вскричали, закудахтали куры
и запел, громко захлопав крылами, горластый петух, а с рогожи сдвинулся тот, принятый сим чудаком, мальчик, сын дурочки Насти; он детски отрадно засмеялся, руками всплескал
и, смеясь, пополз по мягкой земле.
3-госентября. Я сделал значительную ошибку: нет, совсем этой неосторожности не конец. Из консистории получен запрос: действительно ли я говорил импровизацией проповедь с указанием на живое лицо? Ах, сколь у нас везде
всего живого боятся! Что ж, я так
и отвечал, что говорил именно вот как
и вот что. Думаю, не повесят
же меня за это
и головы не снимут, а между тем против воли смутно
и спокойствие улетело.
Ныне
же про нее забыли
и если когда речь ее особы коснется, то думают, что
и она сама уже
всех забыла.
Размышления эти мои, однако
же, были скоро разрешены самою сею загадочною особой, вошедшею в мою зальцу с преизящною благопристойностью, которая всегда мне столь нравится. Прежде
всего гость попросил моего благословения, а затем, шаркнув своею чрезвычайно маленькою ножкой по полу
и отступив с поклоном два шага назад, проговорил...
— Что ж это, — говорю, — может быть, что такой случай
и случился, я казачьей репутации нимало не защищаю, но
все же мы себя героически отстояли от того, пред кем
вся Европа ниц простертою лежала.
— Неужто
же, государыня моя, в вашем мнении
все в России только случайностями едиными
и происходит? Дайте, — говорю, — раз случаю
и два случаю, а хоть в третье уже киньте нечто уму
и народным доблестям предводителей.
По некоей привычке к логичности, едучи обратно домой
и пользуясь молчаливостью того
же Николая Афанасьевича, взявшегося быть моим провожатым, я старался себе уяснить, что за сенс [Смысл (франц. — sens).] моральный
все это, что ею говорено, в себе заключает?
Ну, за что мне сие? Ну, чем я сего достоин? Отчего
же она не так, как консисторский секретарь
и ключарь, рассуждает, что легче устроить дело Божие, не имея, где головы подклонить? Что сие
и взаправду
все за случайности!
Значит, не я один сие вижу,
и другие видят, но отчего
же им
всем это смешно, а моя утроба сим до кровей возмущается.
23-го апреля. Ахилла появился со шпорами, которые нарочно заказал себе для езды изготовить Пизонскому. Вот что худо, что он ни за что не может ограничиться на умеренности, а непременно во
всем достарается до крайности. Чтоб остановить его, я моими собственными ногами шпоры эти от Ахиллиных сапог одним ударом отломил, а его просил за эту пошлость
и самое наездничество на сей год прекратить. Итак, он ныне у меня под епитимьей. Да что
же делать, когда нельзя его не воздерживать. А то он
и мечами препояшется.
Он появился в большом нагольном овчинном тулупе, с поднятым
и обвязанным ковровым платком воротником, скрывавшим его волосы
и большую часть лица до самых глаз, но я, однако, его, разумеется, немедленно узнал, а дальше
и мудрено было бы кому-нибудь его не узнать, потому что, когда привозный комедиантом великан
и силач вышел в голотелесном трике
и, взяв в обе руки по пяти пудов, мало колеблясь, обнес сию тяжесть пред скамьями, где сидела публика, то Ахилла, забывшись, закричал своим голосом: „Но что
же тут во
всем этом дивного!“ Затем, когда великан нахально вызывал бороться с ним
и никого на сие состязание охотников не выискивалось, то Ахилла, утупя лицо в оный, обвязанный вокруг его головы, ковровый платок, вышел
и схватился.
Утром
же сегодня были мы
все пробуждены некоторым шумом
и тревогой: проскакала прямо к крыльцу городничего тройкой телега
и в ней комиссар Данилка между двумя мужиками, кричащий как оглашенный.
Я указал дьякону, что если б
и он разделял таковую
же участь с Данилкой
и приехал назад, как карась
весь обложенный крапивой, приятно ли бы это ему было?
И загадка сия недолго оставалась загадкой, ибо я тотчас
же все понял, когда Ахилла стал по записке читать: „Павла, Александра, Кондратья…“ Прекрасная вещь со мною сыграна!
2-го февраля. Почтмейстер Тимофей Иванович, подпечатывая письма, нашел описание Тугановского дела, списанного городничим для Чемерницкого,
и все сему очень смеялись. На что
же сие делают, на что
же и подпечатывание с болтовством, уничтожающим сей операции всякое значение,
и корреспондирование революционеру от полицейского чиновника? Городничий намекал, что литераторствует для „Колокола“. Не достойнее ли бы было, если бы ничего этого, ни того, ни другого, совсем не было?
За болезнью учителя Гонорского, Препотенскому поручено временно читать историю, а он сейчас
же начал толковать о безнравственности войны
и относил сие
все прямо к событиям в Польше.
Самое заступление Туганова, так как оно не по ревности к вере, а по вражде к губернатору, то хотя бы это, по-видимому,
и на пользу в сем настоящем случае, но, однако, радоваться тут нечему, ибо чего
же можно ожидать хорошего, если в государстве
все один над другим станут издеваться, забывая, что они одной короне присягали
и одной стране служат?
Протест свой он еще не считает достаточно сильным, ибо сказал, „что я сам для себя думаю обо
всем чудодейственном, то про мой обиход при мне
и остается, а не могу
же я разделять бездельничьих желаний — отнимать у народа то, что одно только пока
и вселяет в него навык думать, что он принадлежит немножечко к высшей сфере бытия, чем его полосатая свинья
и корова“.
Однако
все более
и более яснеющий рассвет с каждым мгновением позволяет точнее видеть, что это не домовой,
и не иной дух, хотя в то
же время все-таки
и не совсем что-либо обыкновенное.
Все три путника приложили ладони к бровям
и, поглядев за реку, увидали, что там выступало что-то рослое
и дебелое, с ног до головы повитое белым саваном: это «что-то» напоминало как нельзя более статую Командора
и, как та
же статуя, двигалось плавно
и медленно, но неуклонно приближаясь к реке.
— А отчего
же мне
и не солидничать, когда мне талия моя на то позволяет? — отозвался не без важности Ахилла. — Вы с лекарем нагадили, а я ваши глупости исправил; влез к Варнавке в окошко, сгреб в кулечек
все эти кости…
— Ну вот, лекарю! Не напоминайте мне, пожалуйста, про него, отец Савелий, да
и он ничего не поможет. Мне венгерец такого лекарства давал, что говорит: «только выпей, так не будешь ни сопеть, ни дыхать!», однако
же я
все выпил, а меня не взяло. А наш лекарь… да я, отец протопоп, им сегодня
и расстроен. Я сегодня, отец протопоп, вскипел на нашего лекаря. Ведь этакая, отец протопоп, наглость… — Дьякон пригнулся к уху отца Савелия
и добавил вслух: — Представьте вы себе, какая наглость!
— Я сто раз его срезывал, даже на той неделе еще раз обрезал. Он в смотрительской комнате, в училище, пустился ораторствовать, что праздничные дни будто заключают в себе что-то особенное этакое, а я его при
всех и осадил. Я ему очень просто при
всех указал на математически доказанную неверность исчисления праздничных дней. Где
же, говорю, наши праздники? У вас Рождество, а за границей оно уже тринадцать дней назад было. Ведь прав я?
Ну, тут уже, разумеется, я
все понял, как он проврался, но чтоб еще более от него выведать, я говорю ему: «Но ведь вы
же, говорю, дьякон,
и в жандармах не служите, чтобы законы наблюдать».
«Нет-с, говорю, не хочу
и вовсе не интересуюсь вашими доказательствами»,
и сейчас
же пошел к Бизюкиным, чтобы поскорей рассказать
все это Дарье Николаевне.
Дарья Николаевна точно так
же, как
и я сейчас,
и говорит, что она
и сама подозревала, что они
все здесь служат в тайной полиции.
Родной отец, родная тетка,
и вдруг оказывается, что
все они не что иное, как та
же тайная полиция!
— Ага! так
и вы это поняли? Так скажите
же мне, зачем
же они в таком случае манили нас работать над лягушкой
и все прочее?
—
И кроме того,
всё мне, друг мой, видятся такие до бесконечности страшные сны, что я, как проснусь, сейчас шепчу: «Святой Симеон, разгадай мой сон», но
все если б я могла себя с кем-нибудь в доме разговорить, я бы терпела; а то возьмите
же, что я постоянно одна
и постоянно с мертвецами. Я, мои дружочки, отпетого покойника не боюсь, а Варнаша не позволяет их отпето.
— Да что
же тут, Варнаша, тебе такого обидного? Молока ты утром пьешь до бесконечности; чаю с булкой кушаешь до бесконечности; жаркого
и каши тоже, а встанешь из-за стола опять
весь до бесконечности пустой, — это болезнь. Я говорю, послушай меня, сынок…
— Никто
же другой. Дело, отец Захария, необыкновенное по началу своему
и по окончанию необыкновенное. Я старался как заслужить, а он
все смял, повернул бог знает куда лицом
и вывел что-то такое, чего я, хоть убей, теперь не пойму
и рассказать не умею.
Однако
же дьякон, присев
и выпив поданную ему на тарелке рюмку водки, с мельчайшими подробностями передал отцу Захарии
всю свою историю с Данилкой
и с отцом Туберозовым.
Захария во
все время этого рассказа ходил тою
же подпрыгивающею походкой
и лишь только на секунду приостанавливался, по временам устранял со своего пути то одну, то другую из шнырявших по комнате белокурых головок, да когда дьякон совсем кончил, то он при самом последнем слове его рассказа, закусив губами кончик бороды, проронил внушительное: «Да-с, да, да, да, однако ничего».
— А уж так, батушка, она, госпожа моя, умела человека
и ожесточить
и утешить,
и ожесточала
и утешала, как разве только один ангел господень может утешить, — сейчас
же отозвался карлик. — В сокровенную души, бывало человека проникнет
и утешит,
и мановением своим
всю благую для него на земли совершит.
«Много
же как тебе, братец, денег-то надо, чтобы
всех оделить! Этого ты, такой маленький,
и век не заслужишь».
Очень я был
всем этим, сударь, тронут: отцу Алексею я, по состоянию своему, что имел заплатил, хотя они
и брать не хотели, но это нельзя
же даром молиться, да
и подхожу к Марфе Андревне, чтобы поздравить.
Но
все же, однако, я, милостивые государи, до сих пор хоть
и плакал, но шел; но тут, батушка, у крыльца господского, вдруг смотрю, вижу стоят три подводы, лошади запряжены разгонные господские Марфы Андревны, а братцевы две лошаденки сзади прицеплены,
и на телегах вижу
весь багаж моих родителей
и братца.
— Чего
же, сударь, бежать? Не могу сказать, чтобы совсем ни капли не испугался, но не бегал. А его величество тем часом
все подходят, подходят; уже я слышу да
же, как сапожки на них рип-рип-рип; вижу уж
и лик у них этакий тихий, взрак ласковый, да уж, знаете, на отчаянность уж
и думаю
и не думаю, зачем я пред ними на самом на виду явлюсь? Только государь вдруг этак головку повернули
и, вижу, изволили вскинуть на меня свои очи
и на мне их
и остановили.