Неточные совпадения
—
Да в
чем же
вы тут, отец дьякон, видите сомнение? — спрашивали его те, кому он жаловался.
— Ах,
да ведь вот
вы, светские, ничего в этом не понимаете, так и не утверждайте,
что нет сомнения, — отвечал дьякон, — нет-с! тут большое сомнение!
— Акведуки эти, — говорил отец протопоп, — будут ни к
чему, потому город малый, и притом тремя реками пересекается; но магазины, которые всё вновь открываются, нечто весьма изящное начали представлять.
Да вот я
вам сейчас покажу,
что касается нынешнего там искусства…
Ну, а она, эта Данка Нефалимка, Бизюкина-то, говорит: «
Да вы еще понимаете ли,
что вы лепечете?
— Ну так
что ж
что в субботу?..
Да отопритесь
вы в самом деле, отец Савелии!
Что это
вы еще за моду такую взяли, чтоб от меня запираться?
Я все это слышал из спальни, после обеда отдыхая, и, проснувшись, уже не решился прерывать их диспута, а они один другого поражали: оный ритор, стоя за разум Соломона, подкрепляет свое мнение словами Писания,
что „Соломон бе мудрейший из всех на земли сущих“, а моя благоверная поразила его особым манером: „Нечего, нечего, — говорит, —
вам мне ткать это ваше: бе,
да рече,
да пече; это ваше бе, — говорит, — ничего не значит, потому
что оно еще тогда было писано, когда отец Савелий еще не родился“.
Но едва лишь только я это слово „овса“ выговорил, как сановник мой возгорелся на меня гневом; прянул от меня, как от гадины, и закричал: „
Да что вы ко мне с овсом пристали!
Одного не понимаю, отчего мой поступок, хотя, может быть, и неосторожный, не иным
чем, не неловкостию и не необразованностию моею изъяснен, а
чем бы
вам мнилось? злопомнением,
что меня те самые поляки не зазвали,
да и пьяным не напоили, к
чему я, однако, благодаря моего Бога и не привержен.
— Ну вот, лекарю! Не напоминайте мне, пожалуйста, про него, отец Савелий,
да и он ничего не поможет. Мне венгерец такого лекарства давал,
что говорит: «только выпей, так не будешь ни сопеть, ни дыхать!», однако же я все выпил, а меня не взяло. А наш лекарь…
да я, отец протопоп, им сегодня и расстроен. Я сегодня, отец протопоп, вскипел на нашего лекаря. Ведь этакая, отец протопоп, наглость… — Дьякон пригнулся к уху отца Савелия и добавил вслух: — Представьте
вы себе, какая наглость!
—
Да, кажется
что двенадцать, но не в том дело, а он сейчас застучал по столу ладонью и закричал: «Эй, гляди, математик, не добрались бы когда-нибудь за это до твоей физики!» Во-первых,
что такое он здесь разумеет под словом физики?..
Вы понимаете — это и невежество,
да и цинизм, а потом я
вас спрашиваю, разве это ответ?
— «
Да вы, говорю, хоть бы мозгами-то, если они у
вас есть, шевельнули: какое же дьякон начальство?» — «Друг мой, говорит,
что ты,
что ты это?
да ведь он помазан!» Скажите
вы, сделайте ваше одолжение!
— Не знаете? Ну так я же
вам скажу,
что им это так не пройдет! Да-с; я вот заберу мои кости, поеду в Петербург
да там прямо в рожи им этими костями, в рожи! И пусть меня ведут к своему мировому.
—
Да вы на хлеб и на соль-то за
что же сердитесь?
—
Да бог с ним,
что вы огорчаетесь? Он молод; постареет, женится и переменится.
— Я его, признаюсь
вам, я его наговорной водой всякий день пою. Он, конечно, этого не знает и не замечает, но я пою, только не помогает, —
да и грех. А отец Савелий говорит одно:
что стоило бы мне его куда-то в Ташкент сослать. «Отчего же, говорю, еще не попробовать лаской?» — «А потому, говорит,
что из него лаской ничего не будет, у него, — он находит, — будто совсем природы чувств нет». А мне если и так, мне, детки мои, его все-таки жалко… — И просвирня снова исчезла.
— Ну
да; я вижу,
что у
вас как будто даже нос позеленел, когда я сказал,
что он сюда придет.
—
Да, и еще
что такое? Подите
вы прочь, пострелята! Так, и
что такое еще? — любопытствовал Захария, распихивая с дороги детей.
—
Да, ну конечно… разумеется… отчасти оно могло и это… Подите
вы прочь, пострелята!.. Впрочем, полагать можно,
что он не на тебя недоволен.
Да, оно даже и верно,
что не на тебя.
—
Да и я говорю то же,
что не на меня: за
что ему на меня быть недовольным? Я ему,
вы знаете, без лести предан.
— Сестрица, бывало, расплачутся, — продолжал успокоенный Николай Афанасьевич, — а я ее куда-нибудь в уголок или на лестницу тихонечко с глаз Марфы Андревны выманю и уговорю. «Сестрица, говорю, успокойтесь; пожалейте себя, эта немилость к милости». И точно, горячее
да сплывчивое сердце их сейчас скоро и пройдет: «Марья! — бывало, зовут через минутку. — Полно, мать, злиться-то.
Чего ты кошкой-то ощетинилась, иди сядь здесь, работай».
Вы ведь, сестрица, не сердитесь?
—
Да, а
что вы такое думаете? И конечно-с заклюют, — подтвердил Николай Афанасьевич. — Вон у нас дворецкий Глеб Степанович, какой был мужчина, просто красота, а на волю их отпустили, они гостиницу открыли и занялись винцом и теперь по гостиному двору ходят
да купцам за грош «скупого рыцаря» из себя представляют. Разве это хорошо.
Но тут Алексей Никитич вдруг ненароком маленькую ошибку дал или, пожалуй сказать, перехитрил: намерение их такое было, разумеется, чтобы скорее Марфу Андревну со мною в деревню отправить, чтоб это тут забылось, они и сказали маменьке: «
Вы, — изволят говорить, — маменька, не беспокойтесь: ее, эту карлушку, найдут, потому
что ее ищут, и как найдут, я
вам сейчас и отпишу в деревню», — а покойница-то за это слово н ухватились: «Нет уж, говорят, если ищут, так я лучше подожду, я, главное, теперь этого жида-то хочу посмотреть, который ее унес!» Тут, судари мои, мы уж и одного квартального вместе с собою лгать подрядили: тот всякий день приходит и врет,
что «ищут, мол, ее,
да не находят».
— Подите ж! Жена была права,
что останавливала,
да что-то не сидится дома; охота гостевать пришла. Давайте-ка я стану помогать
вам мыть цветы.
— Бешмет, дурак, «бешмет-с»! Жилетку, манишку и новый кафтан, все надень, чтобы все было как должно, —
да этак не изволь мне отвечать по-лакейски: «чего-с изволи-те-с»
да «я
вам докладывал-с», а просто говори: «
что, мол,
вам нужно?» или: «я, мол,
вам говорил». Понимаешь?
— А-а!
да у
вас тут есть и школка. Ну, эта комнатка зато и плохандрос: ну,
да для школы ничего.
Чему вы их, паршь-то эту, учите? — заключил он круто.
—
Да, и на кой черт она нам теперь, революция, когда и так без революции дело идет как нельзя лучше на нашу сторону… А вон ваш сынишка, видите, стоит и слушает. Зачем
вы ему позволяете слушать,
что большие говорят.
— Послушайте, Бизюкина, ведь этак, маточка, нельзя! — начал он, взяв ее бесцеремонно за руку. — Посудите сами, как
вы это вашего подлого мальчишку избаловали: я его назвал поросенком за то,
что он князю все рукава облил, а он отвечает: «Моя мать-с не свинья, а Аксинья». Это ведь, конечно, всё
вы виноваты,
вы его так наэмансипировали?
Да?
—
Да чего ты все до сих пор говоришь мне
вы, когда я тебе говорю ты? Говори мне ты. А теперь подавай мне сюда портреты.
— Потому
что очень неискусны: сейчас
вас патриоты по лапам узнают и за вихор
да на улицу.
—
Да, это хорошо, пока они плохи, но
вы забываете-с,
что и у них есть хлопотуны;
что, может быть и их послобонят, и тогда и попы станут иные. Не вольготить им нужно, а нужно их подтянуть.
— Так-с; стойте на том,
что все надо подобрать и подтянуть, и благословите судьбу,
что она послала
вам Термосесова,
да держитесь за него, как Иван Царевич за Серого Волка. Я
вам удеру такой отчет, такое донесение
вам сочиню,
что враги ваши, и те должны будут отдать
вам честь и признают в
вас административный гений.
— То есть как разуметь это «
да»? Значит ли оно,
что вы этого хотите?
— Да-с, — продолжал радостный учитель. — И они сами еще все будут довольны,
что у них будет новый гость, а
вы там сразу познакомитесь не только с Туберозовым, но и с противным Ахилкой и с предводителем.
—
Да, так
вы вот
чего хотите? — перебил учитель. —
Вы хотите на нас науськивать, чтобы нас порешили!
—
Да ведь Пармен Семенович
вам это и говорит,
что все должны быть равны! — отогнал его от предводителя Термосесов с одной стороны.
—
Да чего же
вам от меня угодно? — воскликнул, рассмеявшись, Туганов.
—
Да это
что ж? ведь этак нельзя ни о
чем говорить! — вскричал он. — Я один, а
вы все вместе льстите. Этак хоть кого переспоришь. А я знаю одно,
что я ничего старинного не уважаю.
—
Что вы!
что вы это? — громко заговорил, отчаянно замотав руками, Препотенский. — Доносить!
Да ни за
что на свете.
— Фу ты, прах
вас возьми,
да уж это не шутка ли глупейшая?.. Неужто уж они вздумали шутить надо мною таким образом?!. Но нет, это не шутка: «Туберкулову»… Фамилия моя перековеркана с явным умыслом оскорбить меня и… и потом «соблазнительное и непристойное поведение» Ахиллы!..
Что все это такое значит и на
что сплетается?.. Дабы их не потешить и не впасть в погрешность, испробуем метод выжидательный, в неясных случаях единственно уместный.
—
Да, я уж написал, как мне представилось все здешнее общество, и, простите, упомянул о
вас и о вашей дочери… Так, знаете, немножко, вскользь… Вот если бы можно было взять назад мое письмо, которое я только
что подал…
—
Да как же не черт знает
что: быть другом и приятелем, вместе Россию собираться уничтожить, и вдруг по том аттестовать меня чуть не последним подлецом и негодяем! Нет, батенька: эго нехорошо, и
вы за то мне со всем другую аттестацию пропишите.
—
Да; но говорите скорее,
чего вы хотите далее; я написал: «Подлец Термосесов».
—
Что же делать: мне надо способности свои показать. За
вас, чистокровных, ведь дядья
да тетушки хлопочут, а мы, парвенюшки, сами о себе печемся.
— Полно
вам, отец дьякон, спать
да кричать,
что вы загоритесь! Со стыда разве надо всем нам сгореть! — говорил карлик, заслоняя от солнца лицо дьякона своим маленьким телом.
— Не могу
вам ничего объяснить, потому
что слово дал, — отвечал таинственно всадник, — но только, прошу
вас, не ищите меня завтра и не спрашивайте, зачем я еду… Ну,
да хоть слово дал, а скажу
вам аллегорией...
—
Да, я
вам даже, если на то пошло, так еще вот
что расскажу, — продолжал он, еще понизив голос. — Я уж через эту свою брехню-то раз под такое было дело попал,
что чуть-чуть публичному истязанию себя не подверг.
Вы этого не слыхали?
Почтмейстерша оторопела, выпустила из рук гривку Варнавы и, вскрикнув: «
Да что же это
вы, разбойник, со мною делаете!», кинулась к мужу.
—
Да я, батушка,
что же, я в ту пору стал очень в форточке-то зябнуть и, чтобы поскорее отделаться, говорю: «Знаю я, сударь, еще одну кличку,
да только сказать
вам ее опасаюсь».
— А
что вы изволите полагать, с ним идет беда по сю пору,
да и нельзя без нее.
Да я по дальности мало у кого и бываю, потому
что надо все в сторону; я же езжу на пол-империале, а на нем никуда в сторону невозможно, но
вы этого, по своей провинциальности, не поймете: сидишь точно на доме, на крышке очень высоко, и если сходить оттуда, то надо иметь большею ловкость, чтобы сигнуть долой на всем скаку, а для женского пола, по причине их одежды, этого даже не позволяют.