Неточные совпадения
Это уж я наверно знаю, что мне он на
то не позволяет,
а сам сполитикует.
Ахилла-дьякон так и воззрился, что такое сделано политиканом Савелием для различения одностойных тростей; но увы! ничего такого резкого для их различия
не было заметно. Напротив, одностойность их даже как будто еще увеличилась, потому что посредине набалдашника
той и другой трости было совершенно одинаково вырезано окруженное сиянием всевидящее око;
а вокруг ока краткая, в виде узорчатой каймы, вязная надпись.
— Вру!
А отчего же вон у него «жезл расцвел»?
А небось ничего про
то, что в руку дано,
не обозначено? Почему? Потому что это сделано для превозвышения,
а вам это для унижения черкнуто, что, мол, дана палка в лапу.
Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захарией, но все бы это
не было долговременно;
а этот просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче сами видеть можете, учитель математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному, как подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме
того, и глупа».
А Варнавка говорит: «
Тем и глупа, что еще самый факт-то, о котором она гласит, недостоверен; да и
не только недостоверен,
а и невероятен.
«Я, говорю, я, если бы только
не видел отца Савелиевой прямоты, потому как знаю, что он прямо алтарю предстоит и жертва его прямо идет, как жертва Авелева,
то я только Каином быть
не хочу,
а то бы я его…» Это, понимаете, на отца Савелия-то!
— Да, прошу тебя, пожалуй усни, — и с этими словами отец протопоп, оседлав свой гордый римский нос большими серебряными очками, начал медленно перелистывать свою синюю книгу. Он
не читал,
а только перелистывал эту книгу и при
том останавливался
не на
том, что в ней было напечатано,
а лишь просматривал его собственной рукой исписанные прокладные страницы. Все эти записки были сделаны разновременно и воскрешали пред старым протопопом целый мир воспоминаний, к которым он любил по временам обращаться.
Ниже, через несколько записей, значилось: «Был по делам в губернии и, представляясь владыке, лично ему докладывал о бедности причтов. Владыка очень о сем соболезновали; но заметили, что и сам Господь наш
не имел где главы восклонить,
а к сему учить
не уставал. Советовал мне, дабы рекомендовать духовным читать книгу „О подражании Христу“. На сие ничего его преосвященству
не возражал, да и вотще было бы возражать, потому как и книги
той духовному нищенству нашему достать негде.
А тот, нимало сим
не смущаясь, провещал, что ответ его правилен, ибо дом его такого свойства, что коль скоро на него ветер подует,
то он весь и движется.
Прошу вас, — сказал я с поклоном, — все вы, здесь собравшиеся достопочтенные и именитые сограждане, простите мне, что
не стратига превознесенного воспомнил я вам в нашей беседе в образ силы и в подражание, но единого от малых, и если что смутит вас от сего,
то отнесите сие к моей малости, зане грешный поп ваш Савелий, назирая сего малого,
не раз чувствует, что сам он пред ним
не иерей Бога вышнего,
а в ризах сих, покрывающих мое недостоинство, — гроб повапленный.
Только что прихожу домой с пятком освященных после обедни яблок, как на пороге ожидает меня встреча с некоторою довольно старою знакомкой:
то сама попадья моя Наталья Николаевна, выкравшись тихо из церкви, во время отпуска, приготовила мне, по обычаю, чай с легким фриштиком и стоит стопочкой на пороге, но стоит
не с пустыми руками,
а с букетом из речной лилеи и садового левкоя.
В тихой грусти, двое бездетные, сели мы за чай, но был
то не чай,
а слезы наши растворялись нам в питие, и незаметно для себя мы оба заплакали, и оборучь пали мы ниц пред образом Спаса и много и жарко молились Ему об утехе Израилевой.
Но чем я тверже ее успокоивал,
тем она более приунывала, и я
не постигал, отчего оправдания мои ее нимало
не радовали,
а, напротив, все более как будто печалили, и, наконец, она сказала...
Попадья моя
не унялась сегодня проказничать, хотя теперь уже двенадцатый час ночи, и хотя она за обычай всегда в это время спит, и хотя я это и люблю, чтоб она к полуночи всегда спала, ибо ей
то здорово,
а я люблю слегка освежать себя в ночной тишине каким удобно чтением,
а иною порой пишу свои нотатки, и нередко, пописав несколько, подхожу к ней спящей и спящую ее целую, и если чем огорчен,
то в сем отрадном поцелуе почерпаю снова бодрость и силу и тогда засыпаю покойно.
Что же сие полотняное бегство означает? означает оно
то, что попадья моя выходит наипервейшая кокетка, да еще к
тому и редкостная, потому что
не с добрыми людьми,
а с мужем кокетничает.
Однако, хотя жизнь моя и
не изобилует вещами, тщательной секретности требующими, но все-таки хорошо, что хозяин домика нашего обнес свой садик добрым заборцем,
а Господь обрастал этот забор густою малиной,
а то, пожалуй, иной сказал бы, что попа Савелия
не грех подчас назвать и скоморохом.
Говорят иносказательно, что наилучшее, чтобы женщина ходила с водой против мужчины, ходящего с огнем,
то есть дабы, если он с пылкостию,
то она была бы с кротостию, но все это, по-моему, еще
не ясно, и притом слишком много толкований допускает;
а я, глядя на себя с Натальей Николаевной, решаюсь вывесть, что и наивернейшее средство ладить — сие: пусть считают друг друга умнее друг друга, и оба тогда будут один другого умней.
3-госентября. Я сделал значительную ошибку: нет, совсем этой неосторожности
не конец. Из консистории получен запрос: действительно ли я говорил импровизацией проповедь с указанием на живое лицо? Ах, сколь у нас везде всего живого боятся! Что ж, я так и отвечал, что говорил именно вот как и вот что. Думаю,
не повесят же меня за это и головы
не снимут,
а между
тем против воли смутно и спокойствие улетело.
Одна спешность сия сама по себе уже
не много доброго предвещала, ибо на добро у нас люди
не торопливы,
а власти
тем паче, но, однако, я ехал храбро.
Напротив, все идет вперемежку, так что даже и интерес ни на минуту
не ослабевает:
то оболгут добрые люди,
то начальство потреплет,
то Троадию скорбноглавому в науку меня назначат,
то увлекусь ласками попадьи моей,
то замечтаюсь до самолюбия,
а время в сем все идет да идет, и к смерти все ближе да ближе.
За
тою же самою занавесью я услышал такие слова: „
А ну, покажи-ка мне этого умного попа, который, я слышала, приобык правду говорить?“ И с сим занавесь как бы мановением чародейским, на
не видимых шнурах, распахнулась, и я увидал пред собою саму боярыню Плодомасову.
Она.
А вы бы этому алтарю-то повернее служили,
а не оборачивали бы его в лавочку, так от вас бы и отпадений
не было.
А то вы ныне все благодатью, как сукном, торгуете.
Она. Ну, если Бог благословит детьми,
то зови меня кумой: я к тебе пойду крестить. Сама
не поеду: вон ее, карлицу свою, пошлю,
а если сюда дитя привезешь, так и сама подержу.
Она. Никогда оно
не придет, потому что оно уж ушло,
а мы всё как кулик в болоте стояли: и нос долог и хвост долог: нос вытащим — хвост завязнет, хвост вытащим — нос завязнет. Перекачиваемся да дураков тешим:
то поляков нагайками потчуем,
то у их хитрых полячек ручки целуем; это грешно и мерзко так людей портить.
—
А ты
не грусти: чужие земли похвалой стоят,
а наша и хайкой крепка будет. Да нам с тобою и говорить довольно,
а то я уж устала. Прощай;
а если что худое случится,
то прибеги, пожалуйся. Ты
не смотри на меня, что я такой гриб лафертовский: грибы-то и в лесу живут,
а и по городам про них знают.
А что если на тебя нападают,
то ты этому радуйся; если бы ты льстив или глуп был, так на тебя бы
не нападали,
а хвалили бы и другим в пример ставили.
— Что ж, — перебила меня она, —
тем и лучше, что у тебя простая жена;
а где и на муже и на жене на обоих штаны надеты, там
не бывать проку. Наилучшее дело, если баба в своей женской исподничке ходит, и ты вот ей за
то на исподницы от меня это и отвези. Бабы любят подарки,
а я дарить люблю. Бери же и поезжай с богом.
А главное, что меня в удивление приводит, так это моя пред нею нескладность, и чему сие приписать, что я, как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани, и если о чем заговаривал,
то все это выходило весьма скудоумное,
а она разговор, словно на смех мне, поворачивала с прихотливостью, и когда я заботился, как бы мне репрезентоваться умнее, дабы хотя слишком грубо ее в себе
не разочаровать, она совершенно об этом небрегла и слов своих, очевидно,
не подготовляла,
а и моего ума
не испытывала, и вышла меж
тем таковою, что я ее позабыть
не в состоянии.
Запирая на ночь дверь переднего покоя, Аксинья усмотрела на платейной вешалке нечто висящее, как бы
не нам принадлежащее, и когда мы с Наташей на сие были сею служанкой позваны,
то нашли: во-первых, темно-коричневый французского гроденаплю подрясник; во-вторых, богатый гарусный пояс с пунцовыми лентами для завязок,
а в-третьих, драгоценнейшего зеленого неразрезного бархату рясу; в-четвертых же, в длинном куске коленкора полное иерейское облачение.
Ездил в Плодомасовку приносить мою благодарность; но Марфа Андревна
не приняла, для
того, сказал карлик Никола, что она
не любит, чтоб ее благодарили, но к сему, однако, прибавил: „
А вы, батюшка, все-таки отлично сделали, что изволили приехать,
а то они неспокойны были бы насчет вашей неблагодарности“.
6-е декабря. Внес вчера в ризницу присланное от помещицы облачение и сегодня служил в оном. Прекрасно все на меня построено;
а то, облачаясь до сих пор в ризы покойного моего предместника, человека роста весьма мелкого, я, будучи такою дылдой,
не велелепием церковным украшался,
а был в них как бы воробей с общипанным хвостом.
9-е декабря. Пречудно! Отец протопоп на меня дуется,
а я как вин за собою против него
не знаю,
то спокоен.
О слепец! скажу я тебе, если ты мыслишь первое; о глупец! скажу тебе, если мыслишь второе и в силу сего заключения стремишься
не поднять и оживить меня,
а навалить на меня камень и глумиться над
тем, что я смраден стал, задохнувшися.
Мало
того, что они уже с давних пор гласно издеваются над газетными известиями и представляют, что все сие, что в газетах изложено, якобы
не так,
а совершенно обратно, якобы нас бьют,
а не мы бьем неприятелей, но от слова уже и до дела доходят.
Одного
не понимаю, отчего мой поступок, хотя, может быть, и неосторожный,
не иным чем,
не неловкостию и
не необразованностию моею изъяснен,
а чем бы вам мнилось? злопомнением, что меня
те самые поляки
не зазвали, да и пьяным
не напоили, к чему я, однако, благодаря моего Бога и
не привержен.
Сколько вам за это заплатили?“
А я ей на это отвечал: „
А вы
не что иное, как дура, и к
тому еще неоплатная“.
5-го сентября. В некоторых православных обществах заведено
то же. Боюсь,
не утерплю и скажу слово! Говорил бы по мысли Кирилла Белозерского, како: „крестьяне ся пропивают,
а души гибнут“. Но как проповедовать без цензуры
не смею,
то хочу интригой учредить у себя общество трезвости. Что делать, за неволю и патеру Игнатию Лойоле следовать станешь, когда прямою дорогой ходу нет.
27-го марта. Запахло весной, и с гор среди дня стремятся потоки. Дьякон Ахилла уже справляет свои седла и собирается опять скакать степным киргизом. Благо ему, что его это тешит: я ему в
том не помеха, ибо действительно скука неодоленная,
а он мужик сложения живого, так пусть хоть в чем-нибудь имеет рассеяние.
23-го апреля. Ахилла появился со шпорами, которые нарочно заказал себе для езды изготовить Пизонскому. Вот что худо, что он ни за что
не может ограничиться на умеренности,
а непременно во всем достарается до крайности. Чтоб остановить его, я моими собственными ногами шпоры эти от Ахиллиных сапог одним ударом отломил,
а его просил за эту пошлость и самое наездничество на сей год прекратить. Итак, он ныне у меня под епитимьей. Да что же делать, когда нельзя его
не воздерживать.
А то он и мечами препояшется.
Он появился в большом нагольном овчинном тулупе, с поднятым и обвязанным ковровым платком воротником, скрывавшим его волосы и большую часть лица до самых глаз, но я, однако, его, разумеется, немедленно узнал,
а дальше и мудрено было бы кому-нибудь его
не узнать, потому что, когда привозный комедиантом великан и силач вышел в голотелесном трике и, взяв в обе руки по пяти пудов, мало колеблясь, обнес сию тяжесть пред скамьями, где сидела публика,
то Ахилла, забывшись, закричал своим голосом: „Но что же тут во всем этом дивного!“ Затем, когда великан нахально вызывал бороться с ним и никого на сие состязание охотников
не выискивалось,
то Ахилла, утупя лицо в оный, обвязанный вокруг его головы, ковровый платок, вышел и схватился.
Городничий у тестя своего, княжеского управителя Глича, к шестерику лошадь торговал,
а тот продать
не желает, и они поспорили, что городничий добудет
ту лошадь, и ударили о заклад.
Отец Захария, вынужден будучи так этого дерзкого ответа
не бросить, начал разъяснять ученикам, что мы, по несовершенству ума нашего, всему сему весьма плохие судьи, и подкрепил свои слова указанием, что если бы мы во грехах наших вечны были,
то и грех был бы вечен, все порочное и злое было бы вечно,
а для большего вразумления прибавил пример, что и кровожадный тигр и свирепая акула были бы вечны, и достаточно сим всех убедил.
Я его и человеком более вовсе считать
не могу после
того, что он сделал, и о деяниях его написал
не директору его,
а предводителю Туганову.
Приехали на Святки семинаристы, и сын отца Захарии, дающий приватные уроки в добрых домах, привез совершенно невероятную и дикую новость: какой-то отставной солдат, притаясь в уголке Покровской церкви, снял венец с чудотворной иконы Иоанна Воина и, будучи взят с
тем венцом в доме своем, объяснил, что он этого венца
не крал,
а что, жалуясь на необеспеченность отставного русского воина, молил сего святого воинственника пособить ему в его бедности,
а святой, якобы вняв сему, проговорил: „Я их за это накажу в будущем веке,
а тебе на вот покуда это“, и с сими участливыми словами снял будто бы своею рукой с головы оный драгоценный венец и промолвил: „Возьми“.
Самое заступление Туганова, так как оно
не по ревности к вере,
а по вражде к губернатору,
то хотя бы это, по-видимому, и на пользу в сем настоящем случае, но, однако, радоваться тут нечему, ибо чего же можно ожидать хорошего, если в государстве все один над другим станут издеваться, забывая, что они одной короне присягали и одной стране служат?
Протест свой он еще
не считает достаточно сильным, ибо сказал, „что я сам для себя думаю обо всем чудодейственном,
то про мой обиход при мне и остается,
а не могу же я разделять бездельничьих желаний — отнимать у народа
то, что одно только пока и вселяет в него навык думать, что он принадлежит немножечко к высшей сфере бытия, чем его полосатая свинья и корова“.
Боже! помози Ты хотя сему неверию,
а то взаправду
не доспеть бы нам до табунного скитания, пожирания корней и конского ржания.
Припоминаю невольно давно читанную мною старую книжечку английского писателя, остроумнейшего пастора Стерна, под заглавием „Жизнь и мнения Тристрама Шанди“, и заключаю, что по окончании у нас сего патентованного нигилизма ныне начинается шандиизм, ибо и
то и другое
не есть учение,
а есть особое умственное состояние, которое, по Стернову определению, „растворяет сердце и легкие и вертит очень быстро многосложное колесо жизни“.
И что меня еще более убеждает в
том, что Русь вступила в фазу шандиизма, так это
то, что сей Шанди говорил: „Если бы мне, как Санхе-Пансе, дали выбирать для себя государство,
то я выбрал бы себе
не коммерческое и
не богатое,
а такое, в котором бы непрестанно как в шутку, так и всерьез смеялись“.
Вот поистине печальнейшая сторона житейского измельчания: я обмелел, обмелел всемерно и даже до
того обмелел, что безгласной бумаге суетности своей доверить
не в состоянии,
а скажу вкратце: меня смущало, что у меня и у Захарии одинаковые трости и почти таковая же подарена Ахилле.
А кроме
того, я ужасно расстроился разговорами с городничим и с лекарем, укорявшими меня за мою ревнивую (по их словам) нетерпимость к неверию, тогда как, думается им, веры уже никто
не содержит,
не исключая-де и
тех, кои официально за нее заступаются.