Неточные совпадения
— О, мой милый Иоганус! — говорила она вслух, ловя убегавшую Маньхен и прижимая девочку к своему увядшему плечу, откуда трудовой пот давно вытравил
поцелуи истлевшего Иогануса, но с которыми, может
быть, не хотела расставаться упрямая память.
Умна и пытлива она
была необычайно; доброте и чистосердечию ее не
было меры и пределов: никто в
целом доме не мог припомнить ни одного случая, чтобы Маничка когда-нибудь на кого-нибудь рассердилась или кого-нибудь чем-нибудь обидела.
Теперь я рассмотрел, что платья обеих девушек
были не совсем коротенькие, но на подъеме так, что все их полусапожки и даже с полвершка беленьких чулочек
были открыты. Дождь на дворе не прекращался; ветер сердито рвал в каминной трубе и ударял в окна
целыми потоками крупного ливня; а вдалеке где-то грянул гром и раскатился по небу.
Софья Карловна непременно просила меня остаться
пить чай; она говорила, что сейчас
будет ее зять, который уже
целый час рыщет с своим знакомым, художником Истоминым, по всему острову, отыскивая везде бедную Маню. Я отказался от чаю и вышел.
Уста Иды
были в меру живы и в меру красны; но и опять вы почему-то понимали, что они никогда никого не
поцелуют иным
поцелуем, как
поцелуем родственной любви и дружбы.
Не знаю, надобно ли к этому уж прямо родиться или можно себя приучить жить для таких
целей, но знаю, что такова
была именно Ида, хотя на прекрасном лице ее и не
было написано: «навек оставь надежду».
Не знаю почему, но мне
было ужасно неприятно, что Истомин, после этого цинического разговора о дамской муфте, идет в дом Норков, да еще вместе с нами, и в этот святой для
целого семейства день совершеннолетия Мани.
Обновление ее состояло в том, что на окнах
были повешены новые занавесы; с фортепиано
была снята клеенка, бронзовые канделябры
были освобождены из окутывавшей их
целый год кисеи, и обитые голубым рипсом стулья и кресла нескромно сбросили с себя свои коленкоровые сорочки.
Я подошел и в замешательстве тоже
поцеловал Манину руку. Маня, у которой глаза давно
были полны слез, смешалась еще более, и рука ее дрогнула. За мною в ту же минуту подошел Истомин, сказал что-то весьма почтительное и смело взял и также
поцеловал руку Мани. Девушка совсем переконфузилась и пошатнулась на месте.
— Гм! наша Маньхен попадает на историческую картину, которою
будут восхищаться десятки тысяч людей… Бог знает, может
быть даже и
целые поколения! — воскликнул весело Фридрих Фридрихович, оглядываясь на Маню, которая только повернулась на ногах и опять стояла на том месте, не сводя глаз с Истомина.
Пастор, Ида и все, кроме бабушки,
были в этой комнате, и
целой компанией все снова возвратились в залу, где нас ждал кофе, русский пирог с дичинным фаршем и полный завтрак со множеством всякого вина.
— Помилуйте, Фридрих Фридрихович, куда же нам еще
пить! — отмаливались гости ввиду
целых трех бутылок шампанского с подрезанными проволоками у пробок.
Пунцовые губы его тихо вздрагивали под черными усами и говорили мне, что в беспокойной крови его еще горит влажный
поцелуй Берты Ивановны. Если бы пастор Абель вздумал в это время что-нибудь заговорить на тему: «не пожелай жены искреннего твоего», то Роман Прокофьич, я думаю, едва ли
был бы в состоянии увлечься этой проповедью.
У него с рода-родясь не
было никаких друзей, а
были у него только кое-какие невзыскательные приятели, с которыми он, как, например, со мною, не
был ничем особенно связан, так что могли мы с ним, я думаю,
целый свой век прожить в ладу и в согласии вместе, а могли и завтра, без особого друг о друге сожаления, расстаться хоть и на вечные времена.
Роман Прокофьич, впрочем,
был человек необезличевший, и женщины любили его не за одну его наружность. В нем еще цела
была своя натура — натура, может
быть, весьма неодобрительная; но все-таки это
была натура из числа тех, которые при стереотипности всего окружающего могут производить впечатление и обыкновенно производят его на женщин пылких и всем сердцем ищущих человека, в котором мерцает хотя какая-нибудь малейшая божия искра, хотя бы и заваленная
целою бездною всякого греховного мусора.
— Да-с, так-с это, именно так-с, — продолжал Истомин. — И все это так именно потому, что сынове мира сего мудрейши сынов света
суть, всвоем роде. Праздник на вашей улице. Женщины, не наши одни русские женщины, а все почти женщины, в
целом мире, везде они одной с вами религии — одному с вами золотому богу кланяются. Всегда они нас продадут за вас,
будьте в этом благонадежны.
Фигура ничего не ответила, но тронулась тихо вдоль стены к двери, как китайская тень. Это
была Маша. Истомин взял ее за руку и крепко
поцеловал в ладонь.
Долго я проворочался, придя домой, на моей постели и не мог уснуть до света. Все смущал меня этот холод и трепет, этот слабый звук этого слабого прощайте и тысячу раз хотелось мне встать и спросить Истомина, зачем он, прощаясь,
поцеловал Манину руку, и
поцеловал ее как-то странно — в ладонь. Утром я опять думал об этом, и все мне
было что-то такое очень невесело.
Это «да», которое я слышал при конце нашей прогулки, и
было то самое «да», которое упрочивало Истомину спокойное место в течение
целого часа в день возле Мани.
Здесь
были и смелость, и наглость, и чувствительная подкладка, и недосуг опомниться; неразрешенным оставалось:
быть ли успеху?.. А отчего и нет? Отчего и не
быть? Правда, Маня прекрасное, чистое дитя — все это так; но это дитя позволило насильно
поцеловать себя и прошептала, а не прокричала «пустите!» Для опытного человека это обстоятельство очень важно — обстоятельство в девяносто девяти случаях изо ста ручающееся нахалу за непременный успех.
Сей, мати, мучицу,
Пеки пироги;
К тебе
будут гости,
Ко мне женихи;
Тебе
будут кланяться,
Меня
целовать.
Роман Прокофьич, видно, вдруг позабыл даже, где он и с кем он.
Цели, ближайшие
цели его занимали так, что он даже склонен
был не скрывать их и поднести почтенному семейству дар свой, не завертывая его ни в какие бумажки.
Прошли с тех пор
целые годы, а он все, глядишь, при каком-нибудь разговоре о хороших вещах и заговорит: «нет, вот, господа,
был у меня один раз халат, так уж никогда у меня такого халата не
будет — мягонький, приятный!»
— Так, — говорю, —
есть какой-то анекдот о хвастуне, который сделал один раз удачный выстрел и потом
целую жизнь все рассказывал «кстати о выстреле».
Он не
был у нас, но Мане, должно
быть,
было что-нибудь передано, сказано или уж я не знаю, что такое, но только она вчера первый раз спросила про ту картину, которую он подарил ей; вытирала ее, переставляла с места на место и потом
целый послеобед ходила по зале, а ночь не спала и теперь вот что: подайте ей Истомина!
Нынче у Риперта
будет на вечере Бер — человек, который
целый век сидит дома, сам делает сбрую для своих лошадей, ложится спать в девять часов непременно и, к довершению всех своих чудачеств, женился на русской, которая, однако, заболела, захирела и, говорят, непременно скоро умрет с тоски.
И он не договорил, что он видел, еще более потому, что в это время стоявшего против дверей конюха кто-то ужасно сильно толкнул кулаком в брюхо и откинул его от стены на
целую сажень. Слесарный ученик отлетел еще далее и вдобавок чрезвычайно несчастливо воткнулся головою в кучу снега, которую он сам же и собрал, чтобы слепить здесь белого великана, у которого в пустой голове
будет гореть фонарь, когда станут расходиться по домам гости.
На следующую ночь в левой башне, под которой приходилась конюшня, где стояла пара лошадей, изумлявших своею силой и крепостью плаузского Рипертова конюшего, в круглой красной комнате горел яркий-преяркий огонь. Этот огонь пылал в простом кирпичном камине, куда сразу
была завалена
целая куча колючего сухого вереска.
Два дня происходила переноска мебели и установка хозяйской квартиры, на третий день вечером
был назначен банкет. Берта Ивановна говорила, что банкет следует отложить, что она решительно не может так скоро устроиться, но Шульц пригнал
целую роту мебельщиков, драпировщиков и официантов и объявил, чтоб завтра все непременно
было готово.
Ида знала эту доску, знала, что за нею несколько выше скоро выдвинется другая, потом третья, и каждая
будет выдвигаться одна после другой, и каждая
будет, то
целыми тонами, то полутонами светлей нижней, и, наконец, на самом верху, вслед за полосами, подобными прозрачнейшему розовому крепу, на мгновение сверкнет самая странная — белая, словно стальная пружина, только что нагретая в белокалильном пламени, и когда она явится, то все эти доски вдруг сдвинутся, как легкие дощечки зеленых жалюзи в окне опочивального покоя, и плотно закроются двери в небо.
Фридрих Фридрихович и сегодня такой же русский человек, каким почитал себя
целую жизнь. Даже сегодня, может
быть, больше, чем прежде: он выписывает «Московские ведомости», очень сердит на поляков, сочувствует русским в Галиции, трунит над гельсингфорсскими шведами, участвовал в подарке Комиссарову и говорил две речи американцам. В театры он ездит, только когда дают Островского.