Неточные совпадения
Княгиня Ирина Васильевна в это время уже была очень стара; лета и горе брали свое, и воспитание внука ей было вовсе не по силам. Однако делать было нечего. Точно
так же, как она некогда неподвижно оселась в деревне, теперь она засела в Париже и вовсе не помышляла о возвращении в Россию. Одна мысль о каких бы
то ни было сборах заставляла ее трястись и пугаться. «Пусть доживу мой век, как живется», — говорила она и страшно не любила людей, которые напоминали ей о каких бы
то ни было переменах в ее жизни.
Коммерческая двойка, влезавшая в
то время в онёрную фигуру, была честолюбива, как все подобные двойки, но еще не заелась поклонениями, была,
так сказать, довольно ручна и великодушно снизошла на матроскину просьбу.
Ей нужен был человек, которым можно было бы управлять, но которого все-таки и не стыдно было бы назвать своим мужем; чтобы он для всех казался человеком, но чтобы в
то же время его можно было сделать слепым и безответным орудием своей воли.
—
Таким образом, — говорила она, — вы сделаете экономию, и благодетели наши будут покойны, что деньги употребляются на
то самое, на что они даны.
— Этак я не одна, и между
тем никому не мешаю, — мечтательно досказала Юла. — Вы знаете, я ничего
так не боюсь в жизни, как быть кому-нибудь помехою.
Если истинная любовь к природе рисовала в душе Долинского впечатления более глубокие, если его поэтическая тоска о незабвенной украинской природе была настолько сильнее деланной тоски Юлии, насколько грандиозные и поражающие своим величием картины его края сильнее тщедушных, неизменных, черноземно-вязких картин, по которым проводила молочные воды в кисельных берегах подшпоренная фантазия его собеседницы,
то зато в этих кисельных берегах было
так много топких мест, что Долинский не замечал, как ловко тускарские пауки затягивали его со стороны великодушия, сострадания и их непонятных высоких стремлений.
Так это дело и прошло, и кануло, и забылось, а через месяц в доме Азовцовых появилась пожилая благородная девушка Аксинья Тимофеевна, и тут вдруг, с речей этой злополучной Аксиньи Тимофеевны оказалось, что Юлия давно благодетельствовала этой девушке втайне от матери, и что горькие слезы, которые месяц
тому назад у нее заметил Долинский, были пролиты ею, Юлией, от оскорблений, сделанных матерью за
то, что она, Юлия, движимая чувством сострадания, чтобы выручить эту самую Аксинью Тимофеевну, отдала ей заложить свой единственный меховой салоп, справленный ей благодетелями.
Долинский запечатал это письмо и отослал его Юлиньке;
та получила его за обедом, и как взглянула,
так и остолбенела.
По ее соображениям, это был хороший и верный метод обезличить кроткого мужа, насколько нужно, чтобы распоряжаться по собственному усмотрению, и в
то же время довести свою мать до совершенной остылицы мужу и в удобную минуту немножко поптстить его,
так, чтобы не она, а он бы выгнал матроску и Викторинушку из дома.
Не будемте бесполезно упрекать ни себя, ни друг друга, и простимтесь, утешая себя, что перед нами раскрывается снова жизнь, если и не счастливая,
то, по крайней мере, не лишенная
того высшего права, которое называется свободою совести и которое, к несчастию, люди
так мало уважают друг в друге.
— Конечно; а
то, господи, что же это в самом деле за напасть
такая! Опять бы надо во второй раз перед одним и
тем же господином извиняться. Не верю.
— Да, ну, если
так,
то это хорошо! Это, значит, дело капитальное, — протянула Дора.
— Но,
тем не менее, все-таки оно гадко.
— Нет, извините, господа, это вы-то, кажется, не знаете, что говорите! Любовь, деньги, обеспечения… Фу, какой противоестественный винегрет! Все это очень умно, звучно, чувствительно, а самое главное
то, что все это се sont des [Есть (франц.)] пустяки. Кто ведет свои дела умно и решительно,
тот все это отлично уладит, а вы, милашечки мои, сами неудобь какая-то, оттого
так и рассуждаете.
Mademoiselle Alexandrine тотчас же, очень ловко и с большим достоинством, удостоила Долинского легкого поклона, и
так произнесла свое bonsoir, monsieur, [Добрый вечер, сударь (франц.).] что Долинский не вообразил себя в Париже только потому, что глаза его в эту минуту остановились на невозможных архитектурных украшениях трех других девушек, очевидно стремившихся, во что бы
то ни стало, не только догнать, но и далеко превзойти и хохол, и чертообразность сетки, всегда столь ненавистной русской швее «француженки».
Девочки боготворили Дарью Михайловну; взрослые мастерицы тоже очень ее любили и доверяли ей все свои тайны, требующие гораздо большего секрета и внимания, чем мистерии иной светской дамы, или тайны
тех бесплотных нимф, которые «
так непорочны,
так умны и
так благочестия полны», что как мелкие потоки текут в большую реку,
так и они катятся неуклонно в одну великую тайну: добыть себе во что бы
то ни стало богатого мужа и роскошно пресыщаться всеми благами жизненного пира, бросая честному труду обглоданную кость и презрительное снисхождение.
— И совсем не
то! Денкера приказчик, это… — Журавка икнул и продолжал: — Денкера приказчик, говорит, просил тебя привезти к нему; портретченко, говорит, жены хочет тебе заказать. Ну, ведь, волка, я думаю, ножки кормят;
так это я говорю?
—
Так; Аня отдает ему
те две комнаты.
— А знаешь, брат,
так и помни. Помни, что кто за доверие заплатит нехорошо,
тот подлец, Нестор Игнатьич.
— Сами вы можете говорить что вам угодно, а все-таки вы не
то, что тут названо нигилистом.
— Ну-с,
так и говорить не стоит. Что мне за радость открывать перед ними свою душу! Для меня что очень дорого,
то для них ничего; вас вот все это занимает серьезно, а им лишь бы слова выпускать; вы убеждаетесь или разубеждаетесь в чем-нибудь, а они много — что если зарядятся каким-нибудь впечатлением, а
то все
так…
— Барыньский, дамский — одним словом, как там хотите, только не женский, потому что, если дело идет о
том, чтобы русская женщина трудилась,
так она, русская-то женщина, monsieur Шпандорчук, всегда трудилась и трудится, и трудится нередко гораздо больше своих мужчин. А это вы говорите о барышнях, о дамах —
так и не называйте же ихнего вопроса нашим, женским.
Если женщина дает вам счастье, создает ваше благополучие,
то неужто она не участвует
таким образом в вашем труде и не имеет права на ваш заработок?
— Кто ценит свою свободу,
тот ни на что ее и
так не променяет,
тот и сам отстоит ее и совсем не по вашим рецептам, — равнодушно сказала Дора.
— Кошлачки! Кошлачки! — говорил он о них, — отличные кошлачки! Славные
такие, все как на подбор шершавенькие, все серенькие,
такие, что хоть выжми их,
так ничего живого не выйдет…
То есть, — добавлял он, кипятясь и волнуясь, —
то есть вот, что называется, ни вкуса-то, ни радости, опричь самой гадости… Торчат на свете, как выветрелые шишки еловые… Тьфу, вы, сморчки ненавистные!
Дорушка заметила, что сестра ее поражена мыслью о
том, что Нестора Игнатьевича могут разбранить, обидеть и вообще не пожалеть его, когда он сам
такой добрый, ко гда он сам
так искренно всех жалеет.
Гибель Бобки была неизбежна, потому что голубь бы непременно удалялся от него
тем же аллюром до самого угла соединения карниза с крышей, где мальчик ни за что не мог ни разогнуться, ни поворотиться: надеяться на
то, чтобы ребенок догадался двигаться задом, было довольно трудно, да и всякий, кому в детстве случалось путешествовать по
так называемым «кошачьим дорогам»,
тот, конечно, поймет, что
такой фортель был для Бобки совершенно невозможен.
— Уж именно! И что только
такое тут говорилось!.. И о развитии, и о
том, что от погибели одного мальчика человечеству не стало бы ни хуже, ни лучше; что истинное развитие обязывает человека беречь себя для жертв более важных, чем одна какая-нибудь жизнь, и все
такое, что просто… расстроили меня.
Было известно также и
то, что Долинский иногда сам очень сбивается с копейки и что в одну из
таких минут он самым мягким и деликатным образом попросил их, не могут ли они ему отдать что-нибудь; но ответа на это письмо не было, а Долинский перестал даже напоминать приятелям о долге.
— Уж если случится
такое несчастье,
то лучше нести его прямо, — рассуждала Анна Михайловна. Долинский был с нею согласен во всех положениях и на эту
тему.
— Да, конечно… Борьба… а не выйдешь из этой борьбы победителем,
то все-таки знаешь, что я — человек, я спорил, боролся, но не совладал, не устоял.
— Не бегай ты
так, Дора, бога ради, в одном платье по лестницам, — попросила она Дорушку, но
та ей не ответила ни слова.
—
Так, для собственного удовольствия… За
то, что она любит меня меньше, чем вас, — отвечала запальчиво Дора.
Так время подходило к весне; Дорушка все
то вставала,
то опять ложилась и все хворала и хворала; Долинский и Анна Михайловна по-прежнему тщательно скрывали свою великопостную любовь от всякого чужого глаза, но, однако,
тем не менее никто не верил этому пуризму, и в мастерской, при разговорах об Анне Михайловне и Долинском, собственные имена их не употреблялись, а говорилось просто: сама и ейный.
И потому кто хочет слушать что-нибудь про тиранов или про героев,
тому лучше далее не читать этого романа; а кто и за сим не утратит желания продолжать чтение,
такого читателя я должен просить о небольшом внимании к маленькому человечку, о котором я непременно должен здесь кое-что порассказать.
Несмотря на
то, что мы давно знакомы с художником по нашему рассказу, здесь будет нелишним сказать еще пару слов о его теплой личности. Илье Макаровичу Журавке было лет около тридцати пяти; он был белокур, с горбатым тонким носом, очень выпуклыми близорукими глазами, довольно окладистой бородкой и
таким курьезным ротиком, что мало привычный к нему человек, глядя на собранные губки Ильи Макаровича, все ожидал, что он вот-вот сейчас свистнет.
Он был острижен под щетку,
так что если бы плюнуть на ладонь и хлопнуть Илью Макаровича по маковке,
то за стеною можно бы подумать, что немец поцеловал его в темя.
Раз Илья Макарович купил случайно пару орлов и одного коршуна и решился заняться приручением хищных птиц. Птицы были посажены в железную клетку и приручение их началось с
того, что коршун разодрал Илье Макаровичу руку. Вследствие этого несчастного обстоятельства, Илья Макарович возымел к коршуну
такую же личность, какую он имел к своему ружью, и все приручение ограничивалось
тем, что он не оказывал никакого внимания своим орлам, но зато коршуна раза три в день принимался толкать линейкой.
Она держала себя с большим достоинством. С
таким тактом встречала она своих
то надменных,
то суетливых заказчиц,
так ловко и
такими парижскими оборотами отпарировала всякое покушение бомонда потретировать модистку с высоты своего величия, что засмотреться на нее было можно.
В один из
таких дней магазин Анны Михайловны был полон существами, обсуждавшими достоинство
той и другой шляпки,
той и другой мантильи. Анна Михайловна терпеливо слушала пустые вопросы и отвечала на них со «вниманием, щадя пустое самолюбие и смешные претензии. В час в дверь вошел почтальон. Письмо было из-за границы; адрес надписан Дашею.
— О, нет! Три или четыре раза за все лето, и
то брат 'его затаскивал. У нас случилось много русских и Долинский был
так любезен, прочел у нас свою новую повесть. А
то, впрочем, и он тоже нигде не бывает. Они всегда вдвоем с вашей сестрой. Вместе бродят по окрестностям, вместе читают, вместе живут, вместе скрываются от всех глаз!.. кажется, вместе дышат одной грудью.
— Да, да, да…
то есть именно, я вам, Анна Михайловна, скажу, это черт знает что
такое!
— Не
то совсем. Мужчины почти точно
такие же, как и наши; даже у этих легкости этой ненавистной, пожалуй, как будто, еще и больше—это мне противно; но они вот чем умнее: они за одним другого не забывают.
— А
так! У них пению время, а молитве час. Они не требуют, чтоб люди уродами поделались за
то, что их матери не в
тот, а в другой год родили. У них божие идет богови, а кесарево кесареви. Они и живут, и думают, и любят, и не надоедают своим женщинам одною докучною фразою. Мне, вы знаете, смерть надоели эти наши ораторы! Все чувства боятся! Сердчишек не дал бог, а они еще мечами картонными отмахиваются. Любовь и привязанность будто чему-нибудь хорошему могут мешать? Будто любовь чему-нибудь мешает.
— А
так: или строгость, или уж распущенность, есть своеволие, а между
тем свободы честной нет.
— Как мне надоела эта петербургская фраза!
Так говорят
те, которые ровно никого и ничего не любят; а бы не
такой человек. Вы мне скажите, какая разница в ваших теперешних чувствах к людям с
теми чувствами, которые жили в вас прежде?
— Даже гадки, если хотите. Что это
такое? Первое дело — оскорблять ни за что, ни про что любовь женщины, а потом чем же вы сами-то были? Шпандорчук какой-то, не
то Вырвич — обезьянка петербургская.
Так не осуждайте же меня, пожалуйста, за Жервезу; я, право, больной человек; мне в
тот день
так казалось, что нет, нет и нет никакой любви, а, право, это не обезьянничество.
— Ах, Дарья Михайловна, какой вы ребенок! Ну, разве можно задавать
такие вопросы? Ведь на это вам только Шпандорчук с Вырвичем и ответили бы, потому что у
тех уж все это вперед решено.
— Ни к чему! К
тому, что если встречается что-нибудь очень хорошее,
так его возьмешь да и полюбишь, ну, понимаете, что ли?