Неточные совпадения
— Да как же, матушка! Раз,
что жар, а другое дело, последняя станция до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст еще. Спознишься выехать,
будет ни два
ни полтора. Завтра, вон, люди говорят, Петров день; добрые люди к вечерням пойдут; Агнии Николаевне и сустреть вас некогда
будет.
Своего у Никитушки ничего не
было:
ни жены,
ни детей,
ни кола,
ни двора, и он сам о себе говорил,
что он человек походный.
Доброта-то в ней
была прямая, высокая, честная,
ни этих сентиментальностей глупых,
ни нерв, ничего этого дурацкого,
чем хвалятся наши слабонервные кучера в юбках.
Деревенский человек, как бы
ни мала
была степень его созерцательности, как бы
ни велики
были гнетущие его нужды и заботы, всегда чуток к тому,
что происходит в природе.
— Да. Это всегда так. Стоит мне пожелать чего-нибудь от мужа, и этого
ни за
что не
будет.
Но как бы там
ни было, а только Помаду в меревском дворе так,
ни за
что ни про
что, а никто не любил. До такой степени не любили его,
что, когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите, бога ради, скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать еще десять раз, прежде
чем протянул с примостка руку и отсунул клямку.
Народ говорит,
что и у воробья, и у того
есть амбиция, а человек, какой бы он
ни был, если только мало-мальски самостоятелен, все-таки не хочет
быть поставлен ниже всех.
Бывало,
что ни читаешь, все это находишь так в порядке вещей и сам понимаешь, и с другим станешь говорить, и другой одинаково понимает, а теперь иной раз читаешь этакую там статейку или практическую заметку какую и чувствуешь и сознаешь,
что давно бы должна
быть такая заметка, а как-то, бог его знает…
— Н… нет, они не поймут; они никог… да,
ни… ког… да не поймут. Тетка Агния правду говорила.
Есть, верно, в самом деле семьи, где еще меньше понимают,
чем в институте.
— Да, не все, — вздохнув и приняв угнетенный вид, подхватила Ольга Сергеевна. — Из нынешних институток
есть такие,
что, кажется,
ни перед
чем и
ни перед кем не покраснеют. О
чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб.
Ни советы им,
ни наставления, ничто не нужно. Сами всё больше других знают и никем и ничем не дорожат.
—
Чего? да разве ты не во всех в них влюблен? Как
есть во всех. Такой уж ты, брат, сердечкин, и я тебя не осуждаю. Тебе хочется любить, ты вот распяться бы хотел за женщину, а никак это у тебя не выходит. Никто
ни твоей любви,
ни твоих жертв не принимает, вот ты и ищешь все своих идеалов. Какое тут, черт, уважение. Разве, уважая Лизу Бахареву, можно уважать Зинку, или уважая поповну, рядом с ней можно уважать Гловацкую?
В комнате не
было ни чемодана,
ни дорожного сака и вообще ничего такого,
что свидетельствовало бы о прибытии человека за сорок верст по русским дорогам. В одном углу на оттоманке валялась городская лисья шуба, крытая черным атласом, ватный капор и большой ковровый платок; да тут же на полу стояли черные бархатные сапожки, а больше ничего.
Доктор не позволял Лизе
ни о
чем разговаривать, да она и сама не расположена
была беседовать. В комнате поправили лампаду и оставили Лизу одну с своими думами и усталостью.
Теперь Главная улица
была знаменита только тем,
что по ней при малейшем дожде становилось море и после целый месяц не
было ни прохода,
ни проезда.
В описываемую нами эпоху, когда
ни одно из смешных и, конечно, скоропреходящих стремлений людей, лишенных серьезного смысла, не проявлялось с нынешнею резкостью, когда общество слепо верило Белинскому, даже в том, например,
что «самый почтенный мундир
есть черный фрак русского литератора», добрые люди из деморализованных сынов нашей страны стремились просто к добру.
Мстили ему более собственно за эту строптивую черту его характера, но поставить ее в прямую вину доктору и ею бить его по
чем ни попало
было невозможно.
А наша
пить станет, сторублевыми платьями со стола пролитое пиво стирает, материнский образок к стене лицом завернет или совсем вынесет и умрет голодная и холодная, потому
что душа ее
ни на одну минуту не успокоивается,
ни на одну минуту не смиряется, и драматическая борьба-то идет в ней целый век.
При такой дешевизне, бережливости и ограниченности своих потребностей Вязмитинов умел жить так,
что бедность из него не глядела
ни в одну прореху. Он
был всегда отлично одет, в квартире у него
было чисто и уютно, всегда он мог выписать себе журнал и несколько книг, и даже под случай у него можно
было позаимствоваться деньжонками, включительно от трех до двадцати пяти рублей серебром.
От полотняной сорочки и батистовой кофты до скромного жаконетного платья и шелковой мантильи на ней все
было сшито ее собственными руками. Лиза с жадностью училась работать у Неонилы Семеновны и работала, рук не покладывая и
ни в
чем уже не уступая своей учительнице.
Но этот взгляд
был так быстр,
что его не заметил
ни Помада,
ни кто другой.
На дворе
был в начале десятый час утра. День стоял суровый:
ни грозою,
ни дождем не пахло, и туч на небе не
было, но кругом все
было серо и тянуло холодом. Народ говорил,
что непременно где-де-нибудь недалеко град выпал.
Лиза проехала всю дорогу, не сказав с Помадою
ни одного слова. Она вообще не
была в расположении духа, и в сером воздухе, нагнетенном низко ползущим небом,
было много чего-то такого,
что неприятно действовало на окисление крови и делало человека способным легко тревожиться и раздражаться.
С пьяными людьми часто случается,
что, идучи домой, единым Божиим милосердием хранимы, в одном каком-нибудь расположении духа они помнят, откуда они идут, а взявшись за ручку двери, неожиданно впадают в совершенно другое настроение или вовсе теряют понятие о всем,
что было с ними прежде,
чем они оперлись на знакомую дверную ручку. С трезвыми людьми происходит тоже что-то вроде этого. До двери идет один человек, а в дверь
ни с того
ни с сего войдет другой.
Лиза все сидела, как истукан. Можно
было поручиться,
что она не видала
ни одного предмета, бывшего перед ее глазами, и если бы судорожное подергиванье бровей по временам не нарушало мертвой неподвижности ее безжизненно бледного лица, то можно
было бы подумать,
что ее хватил столбняк или она так застыла.
— Дело
есть, не могу,
ни за
что не могу.
Автор «Капризов и Раздумья» позволяет себе настаивать на том,
что на земле нет
ни одного далекого места, которое не
было бы откуда-нибудь близко.
И хозяйка, и жилец
были в духе и вели оживленную беседу. Давыдовская повторяла свой любимый рассказ, как один важный московский генерал приезжал к ней несколько раз в гости и по три графина холодной воды
выпивал, да так
ни с
чем и отошел.
Казалось,
что в такую пору
ни один смертный не решился бы переплыть обыкновенно спокойное озеро Четырех Кантонов, но оно
было переплыто.
Ульрих Райнер
был теперь гораздо старше,
чем при рождении первого ребенка, и не сумасшествовал. Ребенка при св. крещении назвали Васильем. Отец звал его Вильгельм-Роберт. Мать, лаская дитя у своей груди, звала его Васей, а прислуга Вильгельмом Ивановичем, так как Ульрих Райнер в России именовался, для простоты речи, Иваном Ивановичем. Вскоре после похорон первого сына, в декабре 1825 года, Ульрих Райнер решительно объявил,
что он
ни за
что не останется в России и совсем переселится в Швейцарию.
Этот план очень огорчал Марью Михайловну Райнер и, несмотря на то,
что крутой Ульрих, видя страдания жены, год от году откладывал свое переселение, но тем не менее все это терзало Марью Михайловну. Она
была далеко не прочь съездить в Швейцарию и познакомиться с родными мужа, но совсем туда переселиться, с тем чтобы уже никогда более не видать России, она
ни за
что не хотела. Одна мысль об этом повергала ее в отчаяние. Марья Михайловна любила родину так горячо и просто.
Как их
ни звали,
чем ни соблазняли «в ночной тишине», — «дело
есть», — отвечал коротко Арапов и опять, хлопнув себя ладонями по коленям, задувал...
Райнер говорил,
что в Москве все ненадежные люди,
что он
ни в ком не видит серьезной преданности и
что, наконец, не знает даже, с
чего начинать. Он рассказывал,
что был у многих из известных людей, но
что все его приняли холодно и даже подозрительно.
Рогнеда Романовна не могла претендовать
ни на какое первенство, потому
что в ней надо всем преобладало чувство преданности, а Раиса Романовна и Зоя Романовна
были особы без речей. Судьба их некоторым образом имела нечто трагическое и общее с судьбою Тристрама Шанди. Когда они только
что появились близнецами на свет, повивальная бабушка, растерявшись, взяла вместо пеленки пустой мешочек и обтерла им головки новорожденных. С той же минуты младенцы сделались совершенно глупыми и остались такими на целую жизнь.
— А у вас
что?
Что там у вас? Гггааа!
ни одного человека путного не
было, нет и не
будет. Не
будет, не
будет! — кричала она, доходя до истерики. — Не
будет потому,
что ваш воздух и болота не годятся для русской груди… И вы… (маркиза задохнулась) вы смеете говорить о наших людях, и мы вас слушаем, а у вас нет терпимости к чужим мнениям; у вас Марат — бог; золото, чины, золото, золото да разврат — вот ваши боги.
Искренно ответили только Арапов и Бычков, назвавшие себя прямо красными. Остальные, даже не исключая Райнера, играли словами и выходили какими-то пестрыми. Неприкосновенную белизну сохранили одни феи, да еще Брюхачев с Белоярцевым не солгали. Первый ничего не ответил и целовал женину руку, а Белоярцев сказал,
что он в жизни понимает только одно прекрасное и никогда не
будет принадлежать
ни к какой партии.
Впрочем, Белоярцев тем и отличался,
что никогда не вмешивался
ни в какой разговор,
ни в какой серьезный спор, вечно отходя от них своим художественным направлением. Он с мужчинами или сквернословил, или
пел, и только иногда развязывал язык с женщинами да и то там, где над его словами не предвиделось серьезного контроля.
Варвара Ивановна до такой степени поработила и обесправила Богатырева,
что он уж отрекся даже и от всякой мечты о какой бы то
ни было домашней самостоятельности.
Глаза у Варвары Ивановны
были сильно наплаканы, и лицо немножко подергивалось, но дышало решимостью и притом такою решимостью, какая нисходит на лицо людей, изобретших гениальный путь к своему спасению и стремящихся осуществить его во
что бы то
ни стало.
— Я вам уже имел честь доложить,
что у нас нет в виду
ни одного обстоятельства, обвиняющего вашего сына в поступке, за который мы могли бы взять его под арест. Может
быть, вы желаете обвинить его в чем-нибудь, тогда, разумеется, другое дело: мы к вашим услугам. А без всякой вины у нас людей не лишают свободы.
— А вы у меня
ни во
что не смейте мешаться, — пригрозила она стоявшему посреди залы мужу, — не смейте ничего рассказывать: Серж через три дня
будет в Богатыревке.
Но, несмотря на то,
что в этих отношениях не
было ни особенной теплоты,
ни знаков нежного сочувствия, они действовали на Розанова чрезвычайно успокоительно и до такой степени благотворно,
что ему стало казаться, будто он еще никогда не
был так хорошо пристроен, как нынче.
О том,
что делалось в кружке его прежних знакомых, он не имел
ни малейшего понятия: все связи его с людьми этого кружка
были разорваны; но тем не менее Розанову иногда сдавалось,
что там, вероятно, что-нибудь чудотворят и суетят суету.
Из Петербурга получилось известие,
что Пархоменко также нашел себе казенную квартиру, о Райнере не
было ни слуха
ни духа.
Розанов никак не мог сделать
ни одного более или менее вероятного предположения о том,
что будет далее с ним самим и с его семейством?
Потом в Лизе
было равнодушие, такое равнодушие,
что ей все равно,
что около нее
ни происходит; но вдруг она во что-нибудь вслушается, во что-нибудь всмотрится и
ни с того
ни с сего примет в этом горячее участие, тогда как, собственно, дело ее нимало не интересует и она ему более не сочувствует,
чем сочувствует.
У нее сделался сильный истерический припадок, которого
ни остановить,
ни скрыть среди толпы народа
было невозможно, и наши знакомые провели пренеприятную четверть часа, прежде
чем Полиньку посадили в карету, которую предложил какой-то старичок.
— Э! дудки это, панове! Ксендзы похитрее вас. У вас в каждом доме
что ни женщина, то ксендзовский адвокат. Ксендзы да жиды крепче вас самих в Польше. Разоряйтесь понемножку, так жиды вас всех заберут в лапы, и
будет новое еврейское царство.
Полинька Калистратова
ни духом,
ни словом не давала Розанову заметить,
что она помнит о его признании. Все шло так, как будто ничего не
было.
Калистратова навещала Лизу утрами, но гораздо реже, отговариваясь тем,
что вечером ей не с кем ходить. Лиза никогда не спрашивала о Розанове и как рыба молчала при всяком разговоре, в котором с какой бы то
ни было стороны касались его имени.
В первый день Ольга Александровна по обыкновению
была не в меру нежна; во второй — не в меру чувствительна и придирчива, а там у нее во лбу сощелкивало, и она несла зря,
что ни попало.