Неточные совпадения
— Я говорю с вами, как с человеком, в котором нет
ни искры чести. Но, может
быть, вы еще не до конца испорчены. Если так, я прошу вас: перестаньте бывать у нас. Тогда я прощу вам вашу клевету. Если вы согласны, дайте вашу руку, — она протянула ему руку: он взял ее, сам не понимая,
что делает.
Он согласен, и на его лице восторг от легкости условий, но Жюли не смягчается ничем, и все тянет, и все объясняет… «первое — нужно для нее, второе — также для нее, но еще более для вас: я отложу ужин на неделю, потом еще на неделю, и дело забудется; но вы поймете,
что другие забудут его только в том случае, когда вы не
будете напоминать о нем каким бы то
ни было словом о молодой особе, о которой» и т. д.
Я хочу делать только то,
чего буду хотеть, и пусть другие делают так же; я не хочу
ни от кого требовать ничего, я хочу не стеснять ничьей свободы и сама хочу
быть свободна.
Как же они не знают,
что без этого нельзя,
что это в самом деле надобно так сделать и
что это непременно сделается, чтобы вовсе никто не
был ни беден,
ни несчастен.
Когда коллежский секретарь Иванов уверяет коллежского советника Ивана Иваныча,
что предан ему душою и телом, Иван Иваныч знает по себе,
что преданности душою и телом нельзя ждать
ни от кого, а тем больше знает,
что в частности Иванов пять раз продал отца родного за весьма сходную цену и тем даже превзошел его самого, Ивана Иваныча, который успел предать своего отца только три раза, а все-таки Иван Иваныч верит,
что Иванов предан ему, то
есть и не верит ему, а благоволит к нему за это, и хоть не верит, а дает ему дурачить себя, — значит, все-таки верит, хоть и не верит.
От него
есть избавленье только в двух крайних сортах нравственного достоинства: или в том, когда человек уже трансцендентальный негодяй, восьмое чудо света плутовской виртуозности, вроде Aли-паши Янинского, Джеззар — паши Сирийского, Мегемет — Али Египетского, которые проводили европейских дипломатов и (Джеззар) самого Наполеона Великого так легко, как детей, когда мошенничество наросло на человеке такою абсолютно прочною бронею, сквозь которую нельзя пробраться
ни до какой человеческой слабости:
ни до амбиции,
ни до честолюбия,
ни до властолюбия,
ни до самолюбия,
ни до
чего; но таких героев мошенничества чрезвычайно мало, почти
что не попадается в европейских землях, где виртуозность негодяйства уже портится многими человеческими слабостями.
Ошибаться может каждый, ошибки могут
быть нелепы, если человек судит о вещах, чуждых его понятиям; но
было бы несправедливо выводить из нелепых промахов Марьи Алексевны,
что ее расположение к Лопухову основывалось лишь на этих вздорах: нет, никакие фантазии о богатой невесте и благочестии Филиппа Эгалите
ни на минуту не затмили бы ее здравого смысла, если бы в действительных поступках и словах Лопухова
было заметно для нее хотя что-нибудь подозрительное.
Сострадательные люди, не оправдывающие его, могли бы также сказать ему в извинение,
что он не совершенно лишен некоторых похвальных признаков: сознательно и твердо решился отказаться от всяких житейских выгод и почетов для работы на пользу другим, находя,
что наслаждение такою работою — лучшая выгода для него; на девушку, которая
была так хороша,
что он влюбился в нее, он смотрел таким чистым взглядом, каким не всякий брат глядит на сестру; но против этого извинения его материализму надобно сказать,
что ведь и вообще нет
ни одного человека, который
был бы совершенно без всяких признаков чего-нибудь хорошего, и
что материалисты, каковы бы там они
ни были, все-таки материалисты, а этим самым уже решено и доказано,
что они люди низкие и безнравственные, которых извинять нельзя, потому
что извинять их значило бы потворствовать материализму.
При ее положении в обществе, при довольно важных должностных связях ее мужа, очень вероятно, даже несомненно,
что если бы она уж непременно захотела, чтобы Верочка жила у нее, то Марья Алексевна не могла бы
ни вырвать Верочку из ее рук,
ни сделать серьезных неприятностей
ни ей,
ни ее мужу, который
был бы официальным ответчиком по процессу и за которого она боялась.
Это, мой милый, должно бы
быть очень обидно для женщин; это значит,
что их не считают такими же людьми, думают,
что мужчина не может унизить своего достоинства перед женщиною,
что она настолько ниже его,
что, сколько он
ни унижайся перед нею, он все не ровный ей, а гораздо выше ее.
Да хоть и не объясняли бы, сама сообразит: «ты, мой друг, для меня вот от
чего отказался, от карьеры, которой ждал», — ну, положим, не денег, — этого не взведут на меня
ни приятели,
ни она сама, — ну, хоть и то хорошо,
что не
будет думать,
что «он для меня остался в бедности, когда без меня
был бы богат».
— Так; элементы этой грязи находятся в нездоровом состоянии. Натурально,
что, как бы они
ни перемещались и какие бы другие вещи, не похожие на грязь,
ни выходили из этих элементов, все эти вещи
будут нездоровые, дрянные.
Это и
была последняя перемена в распределении прибыли, сделанная уже в половине третьего года, когда мастерская поняла,
что получение прибыли — не вознаграждение за искусство той или другой личности, а результат общего характера мастерской, — результат ее устройства, ее цели, а цель эта — всевозможная одинаковость пользы от работы для всех, участвующих в работе, каковы бы
ни были личные особенности;
что от этого характера мастерской зависит все участие работающих в прибыли; а характер мастерской, ее дух, порядок составляется единодушием всех, а для единодушия одинаково важна всякая участница: молчаливое согласие самой застенчивой или наименее даровитой не менее полезно для сохранения развития порядка, полезного для всех, для успеха всего дела,
чем деятельная хлопотливость самой бойкой или даровитой.
А когда мужчины вздумали бегать взапуски, прыгать через канаву, то три мыслителя отличились самыми усердными состязателями мужественных упражнений: офицер получил первенство в прыганье через канаву, Дмитрий Сергеич, человек очень сильный, вошел в большой азарт, когда офицер поборол его: он надеялся
быть первым на этом поприще после ригориста, который очень удобно поднимал на воздухе и клал на землю офицера и Дмитрия Сергеича вместе, это не вводило в амбицию
ни Дмитрия Сергеича,
ни офицера: ригорист
был признанный атлет, но Дмитрию Сергеичу никак не хотелось оставить на себе того афронта,
что не может побороть офицера; пять раз он схватывался с ним, и все пять раз офицер низлагал его, хотя не без труда.
Идет ему навстречу некто осанистый, моцион делает, да как осанистый, прямо на него, не сторонится; а у Лопухова
было в то время правило: кроме женщин,
ни перед кем первый не сторонюсь; задели друг друга плечами; некто, сделав полуоборот, сказал: «
что ты за свинья, скотина», готовясь продолжать назидание, а Лопухов сделал полный оборот к некоему, взял некоего в охапку и положил в канаву, очень осторожно, и стоит над ним, и говорит: ты не шевелись, а то дальше протащу, где грязь глубже.
— Я ходила по Невскому, Вера Павловна; только еще вышла,
было еще рано; идет студент, я привязалась к нему. Он ничего не сказал а перешел на другую сторону улицы. Смотрит, я опять подбегаю к нему, схватила его за руку. «Нет, я говорю, не отстану от вас, вы такой хорошенький». «А я вас прошу об этом, оставьте меня», он говорит. «Нет, пойдемте со мной». «Незачем». «Ну, так я с вами пойду. Вы куда идете? Я уж от вас
ни за
что не отстану». — Ведь я
была такая бесстыдная, хуже других.
Это все равно, как если, когда замечтаешься, сидя одна, просто думаешь: «Ах, как я его люблю», так ведь тут уж
ни тревоги,
ни боли никакой нет в этой приятности, а так ровно, тихо чувствуешь, так вот то же самое, только в тысячу раз сильнее, когда этот любимый человек на тебя любуется; и как это спокойно чувствуешь, а не то,
что сердце стучит, нет, это уж тревога
была бы, этого не чувствуешь, а только оно как-то ровнее, и с приятностью, и так мягко бьется, и грудь шире становится, дышится легче, вот это так, это самое верное: дышать очень легко.
Ах, как легко! так
что и час, и два пролетят, будто одна минута, нет,
ни минуты,
ни секунды нет, вовсе времени нет, все равно, как уснешь, и проснешься: проснешься — знаешь,
что много времени прошло с той поры, как уснул; а как это время прошло? — и
ни одного мига не составило; и тоже все равно, как после сна, не то
что утомленье, а, напротив, свежесть, бодрость, будто отдохнул; да так и
есть,
что отдохнул: я сказала «очень легко дышать», это и
есть самое настоящее.
И действительно, она порадовалась; он не отходил от нее
ни на минуту, кроме тех часов, которые должен
был проводить в гошпитале и Академии; так прожила она около месяца, и все время
были они вместе, и сколько
было рассказов, рассказов обо всем,
что было с каждым во время разлуки, и еще больше
было воспоминаний о прежней жизни вместе, и сколько
было удовольствий: они гуляли вместе, он нанял коляску, и они каждый день целый вечер ездили по окрестностям Петербурга и восхищались ими; человеку так мила природа,
что даже этою жалкою, презренною, хоть и стоившею миллионы и десятки миллионов, природою петербургских окрестностей радуются люди; они читали, они играли в дурачки, они играли в лото, она даже стала учиться играть в шахматы, как будто имела время выучиться.
И действительно, он исполнил его удачно: не выдал своего намерения
ни одним недомолвленным или перемолвленным словом,
ни одним взглядом; по-прежнему он
был свободен и шутлив с Верою Павловною, по-прежнему
было видно,
что ему приятно в ее обществе; только стали встречаться разные помехи ему бывать у Лопуховых так часто, как прежде, оставаться у них целый вечер, как прежде, да как-то выходило,
что чаще прежнего Лопухов хватал его за руку, а то и за лацкан сюртука со словами: «нет, дружище, ты от этого спора не уйдешь так вот сейчас» — так
что все большую и большую долю времени, проводимого у Лопуховых, Кирсанову приводилось просиживать у дивана приятеля.
Так прошел месяц, может
быть, несколько и побольше, и если бы кто сосчитал, тот нашел бы,
что в этот месяц
ни на волос не уменьшилась его короткость с Лопуховыми, но вчетверо уменьшилось время, которое проводит он у них, а в этом времени наполовину уменьшилась пропорция времени, которое проводит он с Верою Павловною. Еще какой-нибудь месяц, и при всей неизменности дружбы, друзья
будут мало видеться, — и дело
будет в шляпе.
Это великая заслуга в муже; эта великая награда покупается только высоким нравственным достоинством; и кто заслужил ее, тот вправе считать себя человеком безукоризненного благородства, тот смело может надеяться,
что совесть его чиста и всегда
будет чиста,
что мужество никогда
ни в
чем не изменит ему,
что во всех испытаниях, всяких, каких бы то
ни было, он останется спокоен и тверд,
что судьба почти не властна над миром его души,
что с той поры, как он заслужил эту великую честь, до последней минуты жизни, каким бы ударам
ни подвергался он, он
будет счастлив сознанием своего человеческого достоинства.
Он целый вечер не сводил с нее глаз, и ей
ни разу не подумалось в этот вечер,
что он делает над собой усилие, чтобы
быть нежным, и этот вечер
был одним из самых радостных в ее жизни, по крайней мере, до сих пор; через несколько лет после того, как я рассказываю вам о ней, у ней
будет много таких целых дней, месяцев, годов: это
будет, когда подрастут ее дети, и она
будет видеть их людьми, достойными счастья и счастливыми.
А подумать внимательно о факте и понять его причины — это почти одно и то же для человека с тем образом мыслей, какой
был у Лопухова, Лопухов находил,
что его теория дает безошибочные средства к анализу движений человеческого сердца, и я, признаюсь, согласен с ним в этом; в те долгие годы, как я считаю ее за истину, она
ни разу не ввела меня в ошибку и
ни разу не отказалась легко открыть мне правду, как бы глубоко
ни была затаена правда какого-нибудь человеческого дела.
— Как? Неужели
было уж поздно? Прости меня, — быстро проговорил Кирсанов, и сам не мог отдать себе отчета, радость или огорчение взволновало его от этих слов «они не ведут
ни к
чему».
— Друг мой, ты говоришь совершенную правду о том,
что честно и бесчестно. Но только я не знаю, к
чему ты говоришь ее, и не понимаю, какое отношение может она иметь ко мне. Я ровно ничего тебе не говорил
ни о каком намерении рисковать спокойствием жизни, чьей бы то
ни было,
ни о
чем подобном. Ты фантазируешь, и больше ничего. Я прошу тебя, своего приятеля, не забывать меня, потому
что мне, как твоему приятелю, приятно проводить время с тобою, — только. Исполнишь ты мою приятельскую просьбу?
Давай, и я стану также теоретизировать, тоже совершенно попусту, я предложу тебе вопрос, нисколько не относящийся
ни к
чему, кроме разъяснения отвлеченной истины, без всякого применения к кому бы то
ни было.
А если первая минута
была так хорошо выдержана, то
что значило выдерживать себя хорошо в остальной вечер? А если первый вечер он умел выдержать, то трудно ли
было выдерживать себя во все следующие вечера?
Ни одного слова, которое не
было бы совершенно свободно и беззаботно,
ни одного взгляда, который не
был бы хорош и прост, прям и дружествен, и только.
Но если он держал себя не хуже прежнего, то глаза, которые смотрели на него,
были расположены замечать многое,
чего и не могли бы видеть никакие другие глава, — да, никакие другие не могли бы заметить: сам Лопухов, которого Марья Алексевна признала рожденным идти по откупной части, удивлялся непринужденности, которая
ни на один миг не изменила Кирсанову, и получал как теоретик большое удовольствие от наблюдений, против воли заинтересовавших его психологическою замечательностью этого явления с научной точки зрения.
Отчего Кирсанов не вальсирует на этой бесцеремонной вечеринке, на которой сам Лопухов вальсирует, потому
что здесь общее правило: если ты семидесятилетний старик, но попался сюда, изволь дурачиться вместе с другими; ведь здесь никто
ни на кого не смотрит, у каждого одна мысль — побольше шуму, побольше движенья, то
есть побольше веселья каждому и всем, — отчего же Кирсанов не вальсирует?
Но он
был слишком ловкий артист в своей роли, ему не хотелось вальсировать с Верою Павловною, но он тотчас же понял,
что это
было бы замечено, потому от недолгого колебанья, не имевшего никакого видимого отношения
ни к Вере Павловне,
ни к кому на свете, остался в ее памяти только маленький, самый легкий вопрос, который сам по себе остался бы незаметен даже для нее, несмотря на шепот гостьи — певицы, если бы та же гостья не нашептывала бесчисленное множество таких же самых маленьких, самых ничтожных вопросов.
Это
будет похвала Лопухову, это
будет прославление счастья Веры Павловны с Лопуховым; конечно, это можно
было сказать, не думая ровно
ни о ком, кроме Мерцаловых, а если предположить,
что он думал и о Мерцаловых, и вместе о Лопуховых, тогда это, значит, сказано прямо для Веры Павловны, с какою же целью это сказано?
Ведь мы с тобою,
что бы
ни случилось, не можем не
быть друзьями?
— Разумеется, она и сама не знала, слушает она, или не слушает: она могла бы только сказать,
что как бы там
ни было, слушает или не слушает, но что-то слышит, только не до того ей, чтобы понимать,
что это ей слышно; однако же, все-таки слышно, и все-таки расслушивается,
что дело идет о чем-то другом, не имеющем никакой связи с письмом, и постепенно она стала слушать, потому
что тянет к этому: нервы хотят заняться чем-нибудь, не письмом, и хоть долго ничего не могла понять, но все-таки успокоивалась холодным и довольным тоном голоса мужа; а потом стала даже и понимать.
Тончайшие черты общего явления должны выказываться здесь осязательнее,
чем где бы то
ни было, и никто не может подвергнуть сомнению,
что это именно черты того явления, которому принадлежат черты смешения безумия с умом.
Он с усердным наслаждением принялся читать книгу, которую в последние сто лет едва ли кто читал, кроме корректоров ее: читать ее для кого бы то
ни было, кроме Рахметова, то же самое,
что есть песок или опилки.
Между ними
были люди мягкие и люди суровые, люди мрачные и люди веселые, люди хлопотливые и люди флегматические, люди слезливые (один с суровым лицом, насмешливый до наглости; другой с деревянным лицом, молчаливый и равнодушный ко всему; оба они при мне рыдали несколько раз, как истерические женщины, и не от своих дел, а среди разговоров о разной разности; наедине, я уверен, плакали часто), и люди,
ни от
чего не перестававшие
быть спокойными.
Сходства не
было ни в
чем, кроме одной черты, но она одна уже соединяла их в одну породу и отделяла от всех остальных людей.
Тот из них, которого я встретил в кругу Лопухова и Кирсанова и о котором расскажу здесь, служит живым доказательством,
что нужна оговорка к рассуждениям Лопухова и Алексея Петровича о свойствах почвы, во втором сне Веры Павловны, оговорка нужна та,
что какова бы
ни была почва, а все-таки в ней могут попадаться хоть крошечные клочочки, на которых могут вырастать здоровые колосья.
Он на другой день уж с 8 часов утра ходил по Невскому, от Адмиралтейской до Полицейского моста, выжидая, какой немецкий или французский книжный магазин первый откроется, взял,
что нужно, и читал больше трех суток сряду, — с 11 часов утра четверга до 9 часов вечера воскресенья, 82 часа; первые две ночи не спал так, на третью
выпил восемь стаканов крепчайшего кофе, до четвертой ночи не хватило силы
ни с каким кофе, он повалился и проспал на полу часов 15.
Если я прочел Адама Смита, Мальтуса, Рикардо и Милля, я знаю альфу и омегу этого направления и мне не нужно читать
ни одного из сотен политико — экономов, как бы
ни были они знамениты; я по пяти строкам с пяти страниц вижу,
что не найду у них
ни одной свежей мысли, им принадлежащей, все заимствования и искажения.
Узнав такую историю, все вспомнили,
что в то время, месяца полтора или два, а, может
быть, и больше, Рахметов
был мрачноватее обыкновенного, не приходил в азарт против себя, сколько бы
ни кололи ему глаза его гнусною слабостью, то
есть сигарами, и не улыбался широко и сладко, когда ему льстили именем Никитушки Ломова.
Рахметов просидит вечер, поговорит с Верою Павловною; я не утаю от тебя
ни слова из их разговора, и ты скоро увидишь,
что если бы я не хотел передать тебе этого разговора, то очень легко
было бы и не передавать его, и ход событий в моем рассказе нисколько не изменился бы от этого умолчания, и вперед тебе говорю,
что когда Рахметов, поговорив с Верою Павловною, уйдет, то уже и совсем он уйдет из этого рассказа, и
что не
будет он
ни главным,
ни неглавным, вовсе никаким действующим лицом в моем романе.
Понаслаждался, послушал, как дамы убиваются, выразил три раза мнение,
что «это безумие»-то
есть, не то,
что дамы убиваются, а убить себя отчего бы то
ни было, кроме слишком мучительной и неизлечимой физической болезни или для предупреждения какой-нибудь мучительной неизбежной смерти, например, колесования; выразил это мнение каждый раз в немногих, но сильных словах, по своему обыкновению, налил шестой стакан, вылил в него остальные сливки, взял остальное печенье, — дамы уже давно отпили чай, — поклонился и ушел с этими материалами для финала своего материального наслаждения опять в кабинет, уже вполне посибаритствовать несколько, улегшись на диване, на каком спит каждый, но который для него нечто уже вроде капуанской роскоши.
— Нет. Именно я потому и выбран,
что всякий другой на моем месте отдал бы. Она не может остаться в ваших руках, потому
что, по чрезвычайной важности ее содержания, характер которого мы определили, она не должна остаться
ни в чьих руках. А вы захотели бы сохранить ее, если б я отдал ее. Потому, чтобы не
быть принуждену отнимать ее у вас силою, я вам не отдам ее, а только покажу. Но я покажу ее только тогда, когда вы сядете, сложите на колена ваши руки и дадите слово не поднимать их.
Конечно, Лопухов во второй записке говорит совершенно справедливо,
что ни он Рахметову,
ни Рахметов ему
ни слова не сказал, каково
будет содержание разговора Рахметова с Верою Павловною; да ведь Лопухов хорошо знал Рахметова, и
что Рахметов думает о каком деле, и как Рахметов
будет говорить в каком случае, ведь порядочные люди понимают друг друга, и не объяснившись между собою; Лопухов мог бы вперед чуть не слово в слово написать все,
что будет говорить Рахметов Вере Павловне, именно потому-то он и просил Рахметова
быть посредником.
Что это? знакомый голос… Оглядываюсь. так и
есть! он, он, проницательный читатель, так недавно изгнанный с позором за незнание
ни аза в глаза по части художественности; он уж опять тут, и опять с своею прежнею проницательностью, он уж опять что-то знает!
Но,
что бы
ни было написано в нем, — да ведь я и знаю,
что будет в нем, все равно,
что бы
ни было написано в нем, я поеду».
Прямо он сам нисколько не мог разъяснить эту загадку: пока чувство
было темно для нее, для него оно
было еще темнее; ему трудно
было даже понять, как это возможно иметь недовольство, нисколько не омрачающее личного довольства, нисколько не относящееся
ни к
чему личному.
— Нет, Саша, это так. В разговоре между мною и тобою напрасно хвалить его. Мы оба знаем, как высоко мы думаем о нем; знаем также,
что сколько бы он
ни говорил, будто ему
было легко, на самом деле
было не легко; ведь и ты, пожалуй, говоришь,
что тебе
было легко бороться с твоею страстью, — все это прекрасно, и не притворство; но ведь не в буквальном же смысле надобно понимать такие резкие уверения, — о, мой друг, я понимаю, сколько ты страдал… Вот как сильно понимаю это…