Неточные совпадения
— Да как же, матушка! Раз,
что жар, а другое дело, последняя станция до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст еще. Спознишься выехать, будет ни два ни полтора. Завтра, вон, люди
говорят, Петров день; добрые люди к вечерням пойдут; Агнии Николаевне
и сустреть вас некогда будет.
— Ну
что это, сударыня, глупить-то! Падает, как пьяная, —
говорила старуха, поддерживая обворожительно хорошенькое семнадцатилетнее дитя, которое никак не могло разнять слипающихся глазок
и шло, опираясь на старуху
и на подругу.
Стан высокий, стройный
и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы черные, черные как вороново крыло,
и кроткие, умные голубые глаза, которые так
и смотрели в душу, так
и западали в сердце,
говоря,
что мы на все смотрим
и все видим, мы не боимся страстей, но от дерзкого взора они в нас не вспыхнут пожаром.
Няне, Марине Абрамовне, пятьдесят лет. Она московская солдатка, давно близкая слуга семьи Бахаревых, с которою не разлучается уже более двадцати лет. О ней
говорят,
что она с душком, но женщина умная
и честная.
Своего у Никитушки ничего не было: ни жены, ни детей, ни кола, ни двора,
и он сам о себе
говорил,
что он человек походный.
Я тоже ведь
говорю с людьми-то,
и вряд ли так уж очень отстала,
что и судить не имею права.
—
Что, мол, пожар,
что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин,
говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «К городничему,
говорит, за реку чего-то пошли, сказали,
что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж не видно, только дыра во льду
и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
И змея-то я,
и блудница вавилонская, сидящая при водах на звере червленне, —
чего только ни
говорила она с горя.
— Нет, спаси, Господи,
и помилуй! А все вот за эту… за красоту-то,
что вы
говорите. Не то, так то выдумают.
— Ну, уж половину соврала. Я с ней
говорила и из глаз ее вижу,
что она ничего не знает
и в помышлении не имеет.
— Нет, матушка, верно,
говорю: не докладывала я ничего о ней, а только докладала точно,
что он это, как взойдет в храм божий, так уставит в нее свои бельмы поганые
и так
и не сводит.
Верстовой столб представляется великаном
и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою,
и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо
и так звонко стучит своими копытками,
что никак не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома,
что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда
и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <
и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка,
и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре,
говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
—
И не
говори лучше! Черт их знал,
что они
и этого не сумеют.
— Я
и не на смех это
говорю. Есть всякие травы. Например, теперь, кто хорошо знается, опять находят лепестан-траву. Такая мокрая трава называется.
Что ты ее больше сушишь, то она больше мокнет.
Народ
говорит,
что и у воробья,
и у того есть амбиция, а человек, какой бы он ни был, если только мало-мальски самостоятелен, все-таки не хочет быть поставлен ниже всех.
Бывало,
что ни читаешь, все это находишь так в порядке вещей
и сам понимаешь,
и с другим станешь
говорить,
и другой одинаково понимает, а теперь иной раз читаешь этакую там статейку или практическую заметку какую
и чувствуешь
и сознаешь,
что давно бы должна быть такая заметка, а как-то, бог его знает…
Точно, — я сам знаю,
что в Европе существует гласность,
и понимаю,
что она должна существовать, даже… между нами
говоря… (смотритель оглянулся на обе стороны
и добавил, понизив голос) я сам несколько раз «Колокол» читал,
и не без удовольствия, скажу вам, читал; но у нас-то, на родной-то земле, как же это, думаю?
— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не
говори,
что я аристократка, — ну, поцелуй меня еще, еще. Ангел ты мой! Как я о тебе соскучилась — сил моих не было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься, да вот
и прикатила к тебе.
— Да лучше, но он все ждет доктора. Впрочем, папа
говорил,
что у него сильный ушиб
и простуда, а больше ничего.
— Нет, милая, не могу,
и не
говори лучше. — А вы
что читаете в училище? — спросила она Вязмитинова.
Говорю вам, это будет преинтересное занятие для вашей любознательности, далеко интереснейшее,
чем то, о котором возвещает мне приближение вот этого проклятого колокольчика, которого, кажется, никто даже, кроме меня,
и не слышит.
— Как это грустно, —
говорила Женни, обращаясь к Бахареву, —
что мы с папой удержали Лизу
и наделали вам столько хлопот
и неприятностей.
— Ты взволнована
и сама не знаешь,
что говоришь, на тебя нельзя даже теперь сердиться.
—
Что ж, я
говорю правду, мне это больно; я никогда не забуду,
что сказала тебе. Я ведь
и в ту минуту этого не чувствовала, а так сказала.
— Это, конечно, делает тебе честь, —
говорила игуменья, обращаясь к сестре Феоктисте: — а все же так нельзя. Я просила губернатора, чтобы тебе твое,
что следует, от свекрови истребовали
и отдали.
— Ну, да. Я об этом не
говорю теперь, а ведь жив человек живое
и думает. Мало ли
чем Господь может посетить: тогда копеечка-то
и понадобится.
— Но нужно читать что-нибудь одно. Вязмитинов
говорит,
что непременно нужно читать с системой,
и я это чувствую.
— А у нас-то теперь, —
говорила бахаревская птичница, — у нас скука престрашенная… Прямо сказать, настоящая Сибирь, как есть Сибирь. Мы словно как в гробу живем. Окна в доме заперты, сугробов нанесло,
что и не вылезешь: живем старые да кволые. Все-то наши в городе,
и таково-то нам часом бывает скучно-скучно, а тут как еще псы-то ночью завоют, так инда даже будто как
и жутко станет.
— Отличная жизнь, — продолжал иронически доктор, —
и преполезная тоже! Летом около барышень цветочки нюхает, а зиму, в ожидании этого летнего блаженства, бегает по своему чулану, как полевой волк в клетке зверинца. Ты мне верь; я тебе ведь без всяких шуток
говорю,
что ты дуреть стал: ты-таки
и одуреешь.
Около нее,
говорили последние, лебезят два молодых учителя, стараясь подделаться к отцу, а она думает,
что это за ней увиваются,
и дует губы.
— Ну,
говори же,
что именно это было
и как было.
Я поблагодарила
и говорю,
что я в выигрыше,
что мне очень везет,
что я хочу испытать мое счастье.
— Ну, словом, точно лошадь тебя описывает,
и вдобавок, та,
говорит, совсем не то,
что эта; та (то есть ты-то) совсем глупенькая…
А он, вообрази ты себе, верно тут свою теорию насчет укрощения нравов вспомнил; вдруг принял на себя этакой какой-то смешной, даже вовсе не свойственный ему, серьезный вид
и этаким, знаешь, внушающим тоном
и так,
что всем слышно,
говорит: «Извините, mademoiselle, я вам скажу франшеман, [откровенно (франц.)]
что вы слишком резки».
Женни старалась уверить себя,
что это в ней
говорит предубеждение,
что Лиза точно та же, как
и прежде,
что это только в силу предубеждения ей кажется, будто даже
и Помада изменился.
Неловко было старым взяточникам
и обиралам в такое время открыто
говорить доктору,
что ты подлец да то,
что ты не с нами,
и мы тебе дадим почувствовать.
— А им очень нужно ваше искусство
и его условия. Вы
говорите,
что пришлось бы допустить побои на сцене,
что ж, если таково дело, так
и допускайте. Только если увидят,
что актер не больно бьет, так расхохочутся, А о борьбе-то не беспокойтесь; борьба есть, только рассказать мы про ту борьбу не сумеем.
«Ну, смотри, —
говорит барыня, — если ты мне лжешь
и я убеждусь,
что ты меня обманываешь, я себя не пощажу, но я тебя накажу так,
что у тебя в жизни минуты покойной не будет».
Я вам
говорила,
что я себя не пощажу, вот вам
и исполнение», да
и упала тут же замертво.
— Прости, батюшка, я ведь совсем не тебя хотела, —
говорила старуха, обнимая
и целуя ни в
чем не повинного Помаду.
— Ну, вот тебе
и письмо, — посылай. Посмотрим,
что выйдет, —
говорила игуменья, подавая брату совсем готовый конверт.
— Ну, так
чего же ты мне об этом
говоришь? Папа в Зининой комнате, — иди
и доложи.
Дама сначала как будто немного потерялась
и не знала,
что ей
говорить, но тотчас же бессвязно начала...
На дворе был в начале десятый час утра. День стоял суровый: ни грозою, ни дождем не пахло,
и туч на небе не было, но кругом все было серо
и тянуло холодом. Народ
говорил,
что непременно где-де-нибудь недалеко град выпал.
— Боже мой!
что я дам им обедать? Когда теперь готовить? —
говорила Женни, находясь в затруднительном положении дочери, желающей угодить отцу,
и хозяйки, обязанной не ударить лицом в грязь.
Ну
и все
говорили,
что он будет настоящим протодьяконом.
— Я пока служил, всегда
говорил это всем,
что верхние без нижних ничего не сделают. Ничего не сделают верхние без нижних; я
и теперь, расставаясь с службой, утверждаю,
что без нижних верхние ничего не сделают.
— Это тоцно, — ответил Сафьянос, не понимающий,
что он
говорит и что за странное такое обращение допускает с собою.
— Ну, значит,
и говорить не о
чем, — вспыльчиво сказала Лиза,
и на ее эффектно освещенном луною молодом личике по местам наметились черты матери Агнии.
Петр Лукич тоже ни о
чем подобном не
говорил, но из губернского города дошли слухи,
что на пикнике всем гостям в карманы наклали запрещенных сочинений
и даже сунули их несколько экземпляров приезжему ученому чиновнику.