Неточные совпадения
— Где тебе
знать,
мой друг, вас ведь в институте-то, как в парнике, держат.
— Ах, мать
моя! Как? Ну, вот одна выдумает, что она страдалица, другая, что она героиня, третья еще что-нибудь такое, чего вовсе нет. Уверят себя в существовании несуществующего, да и пойдут чудеса творить, от которых бог
знает сколько людей станут в несчастные положения. Вот как твоя сестрица Зиночка.
— Мне неловко совсем идти с Матузалевной, понеси ее, пожалуйста, Сонечка. Да нет, ты ее задушишь; ты все это как-то так делаешь, бог тебя
знает! Саша, дружочек, понесите, пожалуйста, вы
мою Матузалевну.
— Конечно, конечно, не все, только я так говорю…
Знаешь, — старческая слабость: все как ты ни гонись, а всё старые-то симпатии, как старые ноги, сзади волокутся. Впрочем, я не спорщик. Вот
моя молодая команда, так те горячо заварены, а впрочем, ладим, и отлично ладим.
— Я не
знаю, вздумалось ли бы мне пошалить таким образом, а если бы вздумалось, то я поехала бы. Мне кажется, — добавила Женни, — что
мой отец не придал бы этому никакого серьезного значения, и поэтому я нимало не охуждала бы себя за шалость, которую позволила себе Лиза.
— Ангел
мой, возьми! Я здесь их возненавижу, я стану злая, стану демоном, чудовищем, зверем… или я… черт
знает, чего наделаю.
— Ну, однако, это уж надоело.
Знайте же, что мне все равно не только то, что скажут обо мне ваши знакомые, но даже и все то, что с этой минуты станете обо мне думать сами вы, и
моя мать, и
мой отец. Прощай, Женни, — добавила она и шибко взбежала по ступеням крыльца.
— Нет, не таков. Ты еще осенью был человеком, подававшим надежды проснуться, а теперь, как Бахаревы уехали, ты совсем — шут тебя
знает, на что ты похож — бестолков совсем, милый
мой, становишься. Я думал, что Лизавета Егоровна тебя повернет своей живостью, а ты, верно, только и способен миндальничать.
Это ты ведь тоже, чай,
знаешь не меньше
моего.
«Вязмитинов много
знает, трудится, он живой человек, кругозор его шире, чем кругозор
моего отца, и вернее осмотрен, чем кругозор Зарницына», — рассуждала Женни.
— Да какие ж выводы, Лизавета Егоровна? Если б я изобрел мазь для ращения волос, — употребляю слово мазь для того, чтобы не изобресть помаду при Помаде, — то я был бы богаче Ротшильда; а если бы я
знал, как людям выйти из ужасных положений бескровной драмы,
мое имя поставили бы на челе человечества.
— Я завтра еду, все уложено: это
мой дорожный наряд. Сегодня открыли дом, день был такой хороший, я все ходила по пустым комнатам, так славно. Вы
знаете весь наш дом?
— Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен, что это на самом деле. Я не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства в каком-то разладе с жизнью. Мать при мне отца поедом ела за то, что тот не умел низко кланяться; молодость
моя прошла у
моего дяди, такого нравственного развратителя, что и нет ему подобного. Еще тогда все
мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить всем сердцем… совсем черт
знает что вышло. Вся смелость меня оставила.
— Да как же не верить-то-с? Шестой десяток с нею живу, как не верить? Жена не верит, а сам я, люди, прислуга, крестьяне, когда я бываю в деревне: все из
моей аптечки пользуются. Вот вы не
знаете ли, где хорошей оспы на лето достать? Не понимаю, что это значит! В прошлом году пятьдесят стеклышек взял, как ехал. Вы сами посудите, пятьдесят стеклышек — ведь это не безделица, а царапал, царапал все лето, ни у одного ребенка не принялась.
— Чем? Надоедаете вы мне, право, господа, вашими преследованиями. Я просто, со всею откровенностью говорю, что я художник и никаких этих ни жирондистов, ни социалистов не
знаю и
знать не хочу. Не
мое это дело. Вот барышни, — добавил он шутя, — это наше дело.
— Я хочу отвечать вам, Александр Павлович, совершенно откровенно, а
мой ответ опять вам может показаться уверткой: никакого коновода я не
знаю, и никто, мне кажется, ничем не коноводит.
— Вы,
мой друг, не
знаете, как они хитры, — только говорила она, обобщая факт. — Они меня какими людьми окружали?.. Ггга! Я это
знаю… а потом оказывалось, что это все их шпионы. Вон Корней, человек, или Оничкин Прохор, кто их
знает — пожалуй, всё шпионы, — я даже уверена, что они шпионы.
— Ах,
мой друг! Поживи с
мое, так и сама себя не
узнаешь! — отвечала Полинька.
— Его, Лиза, его,
моего мужа: вы не
знаете, какой он человек.
— А то ты
знаешь, как я женился? — продолжал Калистратов, завертывая браслет в кусок «Полицейских ведомостей». — Дяди
моей жены ррракальи были, хотели ее обобрать. Я встал и говорю: переломаю.
— Я полковник, я старик, я израненный старик. Меня все
знают…
мои ордена…
мои раны… она дочь
моя… Где она? Где о-н-а? — произнес он, тупея до совершенной невнятности. — Од-н-а!.. р-а-з-в-р-а-т… Разбойники! не обижайте меня; отдайте мне
мою дочь, — выговорил он вдруг с усилием, но довольно твердо и заплакал.
— Нет, не со мною. Я живу с
моею дочерью и ее нянькою, а Полина Петровна живет одна. Вы не
знаете — она ведь повивальная бабка.
— Боже
мой! Я не
узнаю вас, Белоярцев. Вы, человек, живший в области чистого художества, говорите такие вещи. Неужто вашему сердцу ничего не говорит мать, забывающая себя над колыбелью больного ребенка.
— Да как же, матушка барышня. Я уж не
знаю, что мне с этими архаровцами и делать. Слов
моих они не слушают, драться с ними у меня силушки нет, а они всё тащат, всё тащат: кто что зацепит, то и тащит. Придут будто навестить, чаи им ставь да в лавке колбасы на книжечку бери, а оглянешься — кто-нибудь какую вещь зацепил и тащит. Стану останавливать, мы, говорят, его спрашивали. А его что спрашивать! Он все равно что подаруй бесштанный. Как дитя малое, все у него бери.
— Нет, нет, monsieur Белоярцев, — решительно отозвалась Мечникова, позволившая себе слегка зевнуть во время его пышной речи, —
моя сестра еще слишком молода, и еще, бог ее
знает, что теперь из нее вышло. Надо прежде посмотреть, что она за человек, — заключила Мечникова и, наскучив этим разговором, решительно встала с своего места.
—
Знаете что? — говорил он ей в другой раз, уже нажужжав в уши о ее талантах. — Оденьтесь попроще; возьмите у Марфы ее платье, покройтесь платочком, а я надену
мою поддевку и пойдемте смотреть народные сцены. Я уверен, что вы завтра же захотите писать и напишете отлично.
— Очень нехорошо. О боже
мой! если б вы
знали, какие есть мерзавцы на свете!
— Нет, к несчастию, не в
моем воображении. Вы, Лизавета Егоровна, далеко не
знаете всего, что очень многим давно известно.
— Я, право, не
знаю, — начал было Райнер, но тотчас же ударил себя в лоб и сказал: — ах боже
мой! верно, эта бумага, которую я писал к полякам.
— Да, но
мой муж все-таки не будет отвечать, потому что он ничего не
знал? Я скажу, что я… сожгла ее, изорвала…
— А п-п-позвольте
узнать, — вскрикнул из-за стола Жерлицын, перелистовавший свою рукопись, — что же, тут в
моей статье разве содержится что-нибудь против нравственности?
— То-то, а то я,
знаете, раз желаю, чтобы читатели опять в одном и том же журнале
мое сочинение видели.
— Да. Представьте себе, у них живописцы работали. Ню, она на воротах назначила нарисовать страшный суд — картину. Ню,
мой внук, разумеется, мальчик молодой…
знаете, скучно, он и дал живописцу двадцать рублей, чтобы тот в аду нарисовал и Агнию, и всех ее главных помощниц.
Смешно даже, расскажу вам: он с нею часто разговаривает, как с ребенком,
знаете так: «Стё, стё ти,
моя дюся? да какая ти у меня клясавица», и привык так.