— Иная, батюшка, и при отце с
матерью живет, да ведет себя так, что за стыд головушка гинет, а другая и сама по себе, да чиста и перед людьми и перед Господом. На это взирать нечего. К чистому поганое не пристанет.
Неточные совпадения
Одни, направо, вели в
жилые комнаты
матери Агнии.
В этой комнате
жили и учились две сиротки, которых
мать Агния взяла из холодной избы голодных родителей и которых мы видели в группе, ожидавшей на крыльце наших героинь.
Отец на него не имел никакого влияния, и если что в нем отражалось от его детской семейной жизни, то это разве влияние
матери, которая
жила вечными упованиями на справедливость рока.
— Пока ты здорова, конечно, можешь и без поддержки
прожить, — продолжала
мать Агния, — а помилуй бог, болезни, — тогда что?
Она готовилась быть
матерью, но снова уехала от мужа и
проживала в Мереве.
Сусанна росла недовольною Коринной у одной своей тетки, а Вениамин, обличавший в своем характере некоторую весьма раннюю нетерпимость, получал от родительницы каждое первое число по двадцати рублей и
жил с некоторыми военными людьми в одном казенном заведении. Он оттуда каким-то образом умел приходить на университетские лекции, но к
матери являлся только раз в месяц. Да, впрочем, и сама
мать стеснялась его посещениями.
Собственные дела Лизы шли очень худо: всегдашние плохие лады в семье Бахаревых, по возвращении их в Москву от Богатыревых, сменились сплошным разладом. Первый повод к этому разладу подала Лиза, не перебиравшаяся из Богородицкого до самого приезда своей семьи в Москву. Это очень не понравилось отцу и
матери, которые ожидали встретить ее дома. Пошли упреки с одной стороны, резкие ответы с другой, и кончилось тем, что Лиза, наконец, объявила желание вовсе не переходить домой и
жить отдельно.
Впрочем, они
жили довольно дружно и согласно. Женни ни в чем не изменилась, ни в нраве, ни в привычках. Сделавшись
матерью, она только еще более полюбила свой домашний угол и расставалась с ним лишь в крайней необходимости, и то весьма неохотно. Мужу она ни в чем не противоречила, но если бы всмотреться в жизнь Евгении Петровны внимательно, то можно бы заметить, что Николай Степанович в глазах своей жены не вырастает, а малится.
Далее автор письма сообщал, что она девушка, что ей девятнадцатый год, что ее отец — рутинист,
мать — ханжа, а братья — бюрократы, что из нее делают куклу, тогда как она чувствует в себе много силы, энергии и желания
жить жизнью самостоятельной.
— Мне давно надоело
жить, — начал он после долгой паузы. — Я пустой человек… ничего не умел, не понимал, не нашел у людей ничего. Да я… моя
мать была полька… А вы… Я недавно слышал, что вы в инсуррекции… Не верил… Думал, зачем вам в восстание? Да… Ну, а вот и правда… вот вы смеялись над национальностями, а пришли умирать за них.
— Нет, зачем же! Для чего тащить его из-под чистого неба в это гадкое болото! Лучше я к нему поеду; мне самой хочется отдохнуть в своем старом домике.
Поживу с отцом, погощу у
матери Агнии, поставлю памятник на материной могиле…
Потом тотчас больница (и это всегда у тех, которые у
матерей живут очень честных и тихонько от них пошаливают), ну а там… а там опять больница… вино… кабаки… и еще больница… года через два-три — калека, итого житья ее девятнадцать аль восемнадцать лет от роду всего-с…
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…
Потом она стала сама мне рассказывать про себя: как ее отец и
мать жили в бедности, в нужде, и оба померли; как ее взял было к себе в Багрово покойный мой и ее родной дедушка Степан Михайлович, как приехала Прасковья Ивановна и увезла ее к себе в Чурасово и как живет она у ней вместо приемыша уже шестнадцать лет.
— Я двадцать рублей, по крайней мере, издержал, а через полгода только один урок в купеческом доме получил, да и то случайно. Двадцать рублей в месяц зарабатываю, да вдобавок поучения по поводу разврата, обуявшего молодое поколение, выслушиваю. А в летнее время на шее у отца с
матерью живу, благо ехать к ним недалеко. А им и самим жить нечем.
Неточные совпадения
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так
пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что
мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти слова
матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову из того, что говорила
мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают, есть то самое, чем они
живут.
— Да… нет, постой. Послезавтра воскресенье, мне надо быть у maman, — сказал Вронский, смутившись, потому что, как только он произнес имя
матери, он почувствовал на себе пристальный подозрительный взгляд. Смущение его подтвердило ей ее подозрения. Она вспыхнула и отстранилась от него. Теперь уже не учительница Шведской королевы, а княжна Сорокина, которая
жила в подмосковной деревне вместе с графиней Вронской, представилась Анне.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя
жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором
жили и умерли его отец и
мать. Они
жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Живя старою жизнью, она ужасалась на себя, на свое полное непреодолимое равнодушие ко всему своему прошедшему: к вещам, к привычкам, к людям, любившим и любящим ее, к огорченной этим равнодушием
матери, к милому, прежде больше всего на свете любимому нежному отцу.