Неточные совпадения
Глаз ее теперь нельзя видеть, потому что
они закрыты длинными ресницами, но в институте, из которого она возвращается к домашним ларам, всегда говорили, что ни у кого нет таких прелестных глаз,
как у Лизы Бахаревой.
Она действительно хороша, и если бы художнику нужно было изобразить на полотне известную дочь, кормящую грудью осужденного на смерть отца, то
он не нашел бы лучшей натурщицы,
как Евгения Петровна Гловацкая.
Стан высокий, стройный и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы черные, черные
как вороново крыло, и кроткие, умные голубые глаза, которые так и смотрели в душу, так и западали в сердце, говоря, что мы на все смотрим и все видим, мы не боимся страстей, но от дерзкого взора
они в нас не вспыхнут пожаром.
— Вы сейчас обвиняли ее брата в том, что
он осуждает людей за глаза, а теперь обвиняете
его в том, что
он говорит правду в глаза.
Как же говорить ее нужно?
Из себя был
какой ведь молодец; всякая бы, то есть всякая, всякая у нас, в городе-то, за
него пошла; ну, а
он ко мне сватался.
В доме-то что у
них из-за этого было, страсти Божьи,
как, бывало, расскажут.
Я, бывало, это Естифею Ефимовичу ночью скажу, а
он днем припасет, пронесет мне в кармане, а
как спать ляжем с
ним, я пологом задернусь на кровати, да и ем.
Знала я, что
как пристанешь к
нему лаской, беспременно
он тебе сделает.
— Что, мол, пожар, что ли?» В окно так-то смотрим, а
он глядел, глядел на нас, да разом
как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «
Как потонул? где?» — «К городничему, говорит, за реку чего-то пошли, сказали, что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб
его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
— Очень жаль! Ах,
как жаль. И где
он, где
его тело-то понесли быстрые воды весенние. Молюсь я, молюсь за
него, а все не смолить мне моего греха.
— Нет-с, нынче не было
его. Я все смотрела,
как народ проходил и выходил, а только
его не было: врать не хочу.
— Нет, матушка, верно, говорю: не докладывала я ничего о ней, а только докладала точно, что
он это,
как взойдет в храм божий, так уставит в нее свои бельмы поганые и так и не сводит.
Деревенский человек,
как бы ни мала была степень
его созерцательности,
как бы ни велики были гнетущие
его нужды и заботы, всегда чуток к тому, что происходит в природе.
Никогда
он утром не примет к сердцу известного вопроса так,
как примет
его в густые сумерки или в палящий полдень.
— Бахарев сидит вторым от края; справа от
него помещаются четыре женщины и в конце
их одна стоящая фигура мужеского рода; а слева сидит очень высокий и очень тонкий человек, одетый совершенно так,
как одеваются польские ксендзы: длинный черный сюртук до пят, черный двубортный жилет и черные панталоны, заправленные в голенища козловых сапожек, а по жилету часовой шнурок, сплетенный из русых женских волос.
Эта голова составляет самую резкую особенность всей фигуры Юстина Помады: она у
него постоянно
как будто падает и в этом падении тянет
его то в ту, то в другую сторону, без всякого на то соизволения ее владельца.
— Чудак, право,
какой! Семейная, можно сказать, радость, а
он запропастился.
Гловацкая отгадала отцовский голос, вскрикнула, бросилась к этой фигуре и, охватив своими античными руками худую шею отца, плакала на
его груди теми слезами, которым, по сказанию нашего народа, ангелы божии радуются на небесах. И ни Помада, ни Лиза, безотчетно остановившиеся в молчании при этой сцене, не заметили,
как к
ним колтыхал ускоренным, но не скорым шагом Бахарев.
Он не мог ни слова произнесть от удушья и, не добежав пяти шагов до дочери, сделал над собой отчаянное усилие.
Он как-то прохрипел...
Как только кандидат Юстин Помада пришел в состояние, в котором был способен сознать, что в самом деле в жизни бывают неожиданные и довольно странные случаи,
он отодвинулся от мокрой сваи и хотел идти к берегу, но жестокая боль в плече и в боку тотчас же остановила
его.
И точно, «тем временем» подвернулась вот
какая оказия. Встретил Помаду на улице тот самый инспектор, который так часто сажал
его в карцер за прорванный под мышками сюртук, да и говорит...
Юстин Помада так и подпрыгнул. Не столько
его обрадовало место, сколько нечаянность этого предложения, в которой
он видел давно ожидаемую
им заботливость судьбы. Место было точно хорошее: Помаде давали триста рублей, помещение, прислугу и все содержание у помещицы, вдовы камергера, Меревой.
Он мигом собрался и «пошил» себе «цивильный» сюртук, «брюндели», пальто и отправился,
как говорят в Харькове, в «Россию», в известное нам село Мерево.
Но
как бы там ни было, а только Помаду в меревском дворе так, ни за что ни про что, а никто не любил. До такой степени не любили
его, что, когда
он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите, бога ради, скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил
его простонать еще десять раз, прежде чем протянул с примостка руку и отсунул клямку.
На третьи сутки, в то самое время,
как Егор Николаевич Бахарев, восседая за прощальным завтраком, по случаю отъезда Женни Гловацкой и ее отца в уездный городок, вспомнил о Помаде, Помада в первый раз пришел в себя, открыл глаза, повел
ими по комнате и, посмотрев на костоправку, заснул снова. До вечера
он спал спокойно и вечером, снова проснувшись, попросил чаю.
— Ну расскажи,
какие ты знаешь травы редкие-то, что в сене
их нет?
Старуха нагнулась к больному, который сладко уснул под ее говор, перекрестила
его три раза древним большим крестом и, свернувшись ежичком на оттоманке, уснула тем спокойным сном,
каким вряд ли нам с вами, читатель, придется засыпать в ее лета.
Толчется пернатый сластолюбец во все стороны, и глаза
его не докладывают
ему ни о
какой опасности.
Нарцис поставил на колени девушки решето с перепелами и, простившись, пошел своей дорогой, а дрожки покатились к городу, который точно вырос перед Гловацкими,
как только
они обогнули маленький лесной островочек.
Народ говорит, что и у воробья, и у того есть амбиция, а человек,
какой бы
он ни был, если только мало-мальски самостоятелен, все-таки не хочет быть поставлен ниже всех.
Ну ведь и у нас есть учители очень молодые, вот, например, Зарницын Алексей Павлович, всего пятый год курс кончил, Вязмитинов, тоже пять лет
как из университета; люди свежие и неустанно следящие и за наукой, и за литературой, и притом люди добросовестно преданные своему делу, а посмотри-ка на
них!
Вот
как мало-мальски оправишься, позовем
их вечерком на чаек.
Всё ведь, говорю, люди, которые смотрят на жизнь совсем не так,
как наше купечество, да даже и дворянство, а посмотри,
какого о
них мнения все?
Как-то у
них отношения-то к людям все человеческие.
Вот тоже доктор у нас есть, Розанов, человек со странностями и даже не без резкостей, но и у этого самые резкости-то как-то затрудняюсь, право,
как бы тебе выразить это… ну, только именно резки, только выказывают прямоту и горячность
его натуры, а вовсе не стремятся смять, уничтожить, стереть человека.
Как-то будто и дико с
ними.
Оба
они на вид имели не более
как лет по тридцати, оба были одеты просто. Зарницын был невысок ростом, с розовыми щеками и живыми черными глазами.
Он смотрел немножко денди. Вязмитинов, напротив, был очень стройный молодой человек с бледным, несколько задумчивым лицом и очень скромным симпатичным взглядом. В
нем не было ни тени дендизма. Вся
его особа дышала простотой, натуральностью и сдержанностью.
Бывало, что ни читаешь, все это находишь так в порядке вещей и сам понимаешь, и с другим станешь говорить, и другой одинаково понимает, а теперь иной раз читаешь этакую там статейку или практическую заметку
какую и чувствуешь и сознаешь, что давно бы должна быть такая заметка, а как-то, бог
его знает…
Ну выпустят, и уходи скорей, благо отвязались; а
он,
как вырвался, и ну все это выписывать.
— Да чем же вам более заниматься на гулянках,
как не злословием, — отвечал доктор, пожимая мимоходом поданные
ему руки. — Прошу вас, Петр Лукич, представить меня вашей дочери.
— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не говори, что я аристократка, — ну, поцелуй меня еще, еще. Ангел ты мой!
Как я о тебе соскучилась — сил моих не было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села в
его кабриолет покататься, да вот и прикатила к тебе.
— А
как же!
Он сюда за мною должен заехать: ведь искусанные волком не ждут, а завтра к обеду назад и сейчас ехать с исправником. Вот вам и жизнь, и естественные, и всякие другие науки, — добавил
он, глядя на Лизу. — Что и знал-то когда-нибудь, и то все успел семь раз позабыть.
Вы обратите на
него внимание, Лизавета Егоровна, — это дорогой экземпляр, скоро таких уж ни за
какие деньги нельзя будет видеть.
—
Как же! Ах, Женька, возьми меня, душка, с собою. Возьми меня, возьми отсюда.
Как мне хорошо было бы с вами.
Как я счастлива была бы с тобою и с твоим отцом. Ведь это
он научил тебя быть такой доброю?
— Ты только успокойся, перестань плакать-то.
Они узнают,
какая ты добрая, и поймут,
как с тобою нужно обращаться.
Manu intrepida [бесстрашной рукой (лат.).] поворачивал
он ключ в дверном замке и, усевшись на первое ближайшее кресло, дымил,
как паровоз, выкуривая трубку за трубкой до тех пор, пока за дверью не начинали стихать истерические стоны.
Сначала, когда Ольга Сергеевна была гораздо моложе и еще питала некоторые надежды хоть раз выйти с достоинством из своего замкнутого положения, Бахареву иногда приходилось долгонько ожидать конца жениных припадков; но раз от раза, по мере того
как взбешенный гусар прибегал к своему оригинальному лечению,
оно у
него все шло удачнее.
На другой день она кормила на дворе кур и слышала,
как Вязмитинов, взявшись с уличной стороны за кольцо
их калитки, сказал...
— Кажется. Что
ему здесь нужно?
Какие у
него занятия?
Особенно потешал всех поваренок Ефимка, привязавший себе льняную бороду и устроивший из подушек аршинный горб, по которому
его во всю мочь принимались колотить горничные девушки,
как только
он, по праву святочных обычаев, запускал свои руки за пазуху то турчанке, то цыганке, то богине в венце, вырезанном из старого штофного кокошника барышниной кормилицы.
— Это верно, — говорил Помада,
как бы еще раз обдумав высказанное положение и убедившись в
его совершенной непогрешимости.
— Чего? да разве ты не во всех в
них влюблен?
Как есть во всех. Такой уж ты, брат, сердечкин, и я тебя не осуждаю. Тебе хочется любить, ты вот распяться бы хотел за женщину, а никак это у тебя не выходит. Никто ни твоей любви, ни твоих жертв не принимает, вот ты и ищешь все своих идеалов.
Какое тут, черт, уважение. Разве, уважая Лизу Бахареву, можно уважать Зинку, или уважая поповну, рядом с ней можно уважать Гловацкую?