Неточные совпадения
Сыновья
его только что слезли с коней. Это были два дюжие молодца, еще смотревшие исподлобья,
как недавно выпущенные семинаристы. Крепкие, здоровые лица
их были покрыты первым пухом волос, которого еще не касалась бритва.
Они были очень смущены таким приемом отца и стояли неподвижно, потупив глаза в землю.
— Стойте, стойте! Дайте мне разглядеть вас хорошенько, — продолжал
он, поворачивая
их, —
какие же длинные на вас свитки! [Верхняя одежда у южных россиян. (Прим. Н.В. Гоголя.)] Экие свитки! Таких свиток еще и на свете не было. А побеги который-нибудь из вас! я посмотрю, не шлепнется ли
он на землю, запутавшися в полы.
— Да
он славно бьется! — говорил Бульба, остановившись. — Ей-богу, хорошо! — продолжал
он, немного оправляясь, — так, хоть бы даже и не пробовать. Добрый будет козак! Ну, здорово, сынку! почеломкаемся! — И отец с сыном стали целоваться. — Добре, сынку! Вот так колоти всякого,
как меня тузил; никому не спускай! А все-таки на тебе смешное убранство: что это за веревка висит? А ты, бейбас, что стоишь и руки опустил? — говорил
он, обращаясь к младшему, — что ж ты, собачий сын, не колотишь меня?
Ты бы спрятала
их обоих себе под юбку, да и сидела бы на
них,
как на куриных яйцах.
Они,
как видно, испугались приезда паничей, не любивших спускать никому, или же просто хотели соблюсти свой женский обычай: вскрикнуть и броситься опрометью, увидевши мужчину, и потому долго закрываться от сильного стыда рукавом.
Бульба по случаю приезда сыновей велел созвать всех сотников и весь полковой чин, кто только был налицо; и когда пришли двое из
них и есаул Дмитро Товкач, старый
его товарищ,
он им тот же час представил сыновей, говоря: «Вот смотрите,
какие молодцы! На Сечь
их скоро пошлю». Гости поздравили и Бульбу, и обоих юношей и сказали
им, что доброе дело делают и что нет лучшей науки для молодого человека,
как Запорожская Сечь.
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился
он и привыкал глядеть
им прямо в очи, разучившись знать, существует ли
какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи
их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе
их: «Кто
их знает! у нас
их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Это не было строевое собранное войско,
его бы никто не увидал; но в случае войны и общего движенья в восемь дней, не больше, всякий являлся на коне, во всем своем вооружении, получа один только червонец платы от короля, — и в две недели набиралось такое войско,
какого бы не в силах были набрать никакие рекрутские наборы.
Не было ремесла, которого бы не знал козак: накурить вина, снарядить телегу, намолоть пороху, справить кузнецкую, слесарную работу и, в прибавку к тому, гулять напропалую, пить и бражничать,
как только может один русский, — все это было
ему по плечу.
Бедная мать
как увидела
их, и слова не могла промолвить, и слезы остановились в глазах ее.
Мать, слабая,
как мать, обняла
их, вынула две небольшие иконы, надела
им, рыдая, на шею.
Они, проехавши, оглянулись назад; хутор
их как будто ушел в землю; только видны были над землей две трубы скромного
их домика да вершины дерев, по сучьям которых
они лазили,
как белки; один только дальний луг еще стлался перед
ними, — тот луг, по которому
они могли припомнить всю историю своей жизни, от лет, когда катались по росистой траве
его, до лет, когда поджидали в
нем чернобровую козачку, боязливо перелетавшую через
него с помощию своих свежих, быстрых ног.
Все три всадника ехали молчаливо. Старый Тарас думал о давнем: перед
ним проходила
его молодость,
его лета,
его протекшие лета, о которых всегда плачет козак, желавший бы, чтобы вся жизнь
его была молодость.
Он думал о том, кого
он встретит на Сечи из своих прежних сотоварищей.
Он вычислял,
какие уже перемерли,
какие живут еще. Слеза тихо круглилась на
его зенице, и поседевшая голова
его уныло понурилась.
Они тогда были,
как все поступавшие в бурсу, дики, воспитаны на свободе, и там уже
они обыкновенно несколько шлифовались и получали что-то общее, делавшее
их похожими друг на друга.
Он редко предводительствовал другими в дерзких предприятиях — обобрать чужой сад или огород, но зато
он был всегда одним из первых, приходивших под знамена предприимчивого бурсака, и никогда, ни в
каком случае, не выдавал своих товарищей.
Он имел доброту в таком виде, в
каком она могла только существовать при таком характере и в тогдашнее время.
Он учился охотнее и без напряжения, с
каким обыкновенно принимается тяжелый и сильный характер.
Он был изобретательнее своего брата; чаще являлся предводителем довольно опасного предприятия и иногда с помощию изобретательного ума своего умел увертываться от наказания, тогда
как брат
его Остап, отложивши всякое попечение, скидал с себя свитку и ложился на пол, вовсе не думая просить о помиловании.
Он поднял глаза и увидел стоявшую у окна красавицу,
какой еще не видывал отроду: черноглазую и белую,
как снег, озаренный утренним румянцем солнца.
Бурсак не мог пошевелить рукою и был связан,
как в мешке, когда дочь воеводы смело подошла к
нему, надела
ему на голову свою блистательную диадему, повесила на губы
ему серьги и накинула на
него кисейную прозрачную шемизетку [Шемизетка — накидка.] с фестонами, вышитыми золотом.
Она велела
ему спрятаться под кровать, и
как только беспокойство прошло, она кликнула свою горничную, пленную татарку, и дала ей приказание осторожно вывесть
его в сад и оттуда отправить через забор.
Он встретил ее еще раз в костеле: она заметила
его и очень приятно усмехнулась,
как давнему знакомому.
Солнце выглянуло давно на расчищенном небе и живительным, теплотворным светом своим облило степь. Все, что смутно и сонно было на душе у козаков, вмиг слетело; сердца
их встрепенулись,
как птицы.
Одни только кони, скрывавшиеся в
них,
как в лесу, вытоптывали
их.
Все пестрое пространство ее охватывалось последним ярким отблеском солнца и постепенно темнело, так что видно было,
как тень перебегала по
нем, и она становилась темно-зеленою; испарения подымались гуще, каждый цветок, каждая травка испускала амбру, и вся степь курилась благовонием.
Один только раз Тарас указал сыновьям на маленькую, черневшую в дальней траве точку, сказавши: «Смотрите, детки, вон скачет татарин!» Маленькая головка с усами уставила издали прямо на
них узенькие глаза свои, понюхала воздух,
как гончая собака, и,
как серна, пропала, увидевши, что козаков было тринадцать человек.
Это было то место Днепра, где
он, дотоле спертый порогами, брал наконец свое и шумел,
как море, разлившись по воле; где брошенные в средину
его острова вытесняли
его еще далее из берегов и волны
его стлались широко по земле, не встречая ни утесов, ни возвышений.
— Эх,
как важно развернулся! Фу ты,
какая пышная фигура! — говорил
он, остановивши коня.
Чуприна развевалась по ветру, вся открыта была сильная грудь; теплый зимний кожух был надет в рукава, и пот градом лил с
него,
как из ведра.
Он, можно сказать, плевал на свое прошедшее и беззаботно предавался воле и товариществу таких же,
как сам, гуляк, не имевших ни родных, ни угла, ни семейства, кроме вольного неба и вечного пира души своей.
Они были похожи на тех, которые селились у подошвы Везувия, потому что
как только у запорожцев не ставало денег, то удалые разбивали
их лавочки и брали всегда даром.
Если козак проворовался, украл какую-нибудь безделицу, это считалось уже поношением всему козачеству:
его,
как бесчестного, привязывали к позорному столбу и клали возле
него дубину, которою всякий проходящий обязан был нанести
ему удар, пока таким образом не забивали
его насмерть.
Но старый Тарас готовил другую
им деятельность.
Ему не по душе была такая праздная жизнь — настоящего дела хотел
он.
Он все придумывал,
как бы поднять Сечь на отважное предприятие, где бы можно было разгуляться
как следует рыцарю. Наконец в один день пришел к кошевому и сказал
ему прямо...
— Так, стало быть, следует, чтобы пропадала даром козацкая сила, чтобы человек сгинул,
как собака, без доброго дела, чтобы ни отчизне, ни всему христианству не было от
него никакой пользы? Так на что же мы живем, на
какого черта мы живем? растолкуй ты мне это. Ты человек умный, тебя недаром выбрали в кошевые, растолкуй ты мне, на что мы живем?
— В спину тебе шило! — кричала с бранью толпа. — Что
он за козак, когда проворовался, собачий сын,
как татарин? К черту в мешок пьяницу Шила!
Таким образом кончилось шумное избрание, которому, неизвестно, были ли так рады другие,
как рад был Бульба: этим
он отомстил прежнему кошевому; к тому же и Кирдяга был старый
его товарищ и бывал с
ним в одних и тех же сухопутных и морских походах, деля суровости и труды боевой жизни.
Как товарищ, обнявши товарища, расчувствовавшись и даже заплакавши, валился вместе с
ним.
Там гурьбою улегалась целая куча; там выбирал иной,
как бы получше
ему улечься, и лег прямо на деревянную колоду.
Не прошло часу после
их разговора,
как уже грянули в литавры.
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в глаза не видали, что такое война, тогда
как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть.
Какой и запорожец из
него, если
он еще ни разу не бил бусурмена?
— Э,
как попустили такому беззаконию! А попробовали бы вы, когда пятьдесят тысяч было одних ляхов! да и — нечего греха таить — были тоже собаки и между нашими, уж приняли
их веру.
— Ясные паны! — произнес жид. — Таких панов еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда. Таких добрых, хороших и храбрых не было еще на свете!.. — Голос
его замирал и дрожал от страха. —
Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее! Те совсем не наши, те, что арендаторствуют на Украине! Ей-богу, не наши! То совсем не жиды: то черт знает что. То такое, что только поплевать на
него, да и бросить! Вот и
они скажут то же. Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?
— Мы никогда еще, — продолжал длинный жид, — не снюхивались с неприятелями. А католиков мы и знать не хотим: пусть
им черт приснится! Мы с запорожцами,
как братья родные…
—
Как? чтобы запорожцы были с вами братья? — произнес один из толпы. — Не дождетесь, проклятые жиды! В Днепр
их, панове! Всех потопить, поганцев!
Эти слова были сигналом. Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя,
как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе. Бедный оратор, накликавший сам на свою шею беду, выскочил из кафтана, за который было
его ухватили, в одном пегом и узком камзоле, схватил за ноги Бульбу и жалким голосом молил...
Все своевольные и гульливые рыцари стройно стояли в рядах, почтительно опустив головы, не смея поднять глаз, когда кошевой раздавал повеления; раздавал
он их тихо, не вскрикивая, не торопясь, но с расстановкою,
как старый, глубоко опытный в деле козак, приводивший не в первый раз в исполненье разумно задуманные предприятия.
Как собаку, за шеяку повелю
его присмыкнуть до обозу, кто бы
он ни был, хоть бы наидоблестнейший козак изо всего войска.
Как собака, будет
он застрелен на месте и кинут безо всякого погребенья на поклев птицам, потому что пьяница в походе недостоин христианского погребенья.
Так говорил кошевой, и,
как только окончил
он речь свою, все козаки принялись тот же час за дело.
Вся Сечь отрезвилась, и нигде нельзя было сыскать ни одного пьяного,
как будто бы
их не было никогда между козаками…