Неточные совпадения
— Да, шесть лет, друзья
мои. Много воды утекло
в это время. Твоя прелестная мать умерла, Геша; Зина замуж вышла; все постарели и не поумнели.
— Как тебе сказать,
мой друг? Ни да ни нет тебе не отвечу. То, слышу, бранятся, жалуются друг на друга, то мирятся. Ничего не разберу. Второй год замужем, а комедий настроила столько, что другая
в двадцать лет не успеет.
— Взбалмошна,
мой друг, а не вспыльчива. Вспыльчивость
в доброй, мягкой женщине еще небольшое зло, а
в ней блажь какая-то сидит.
— Где тебе знать,
мой друг, вас ведь
в институте-то, как
в парнике, держат.
— Ах, мать
моя! Как? Ну, вот одна выдумает, что она страдалица, другая, что она героиня, третья еще что-нибудь такое, чего вовсе нет. Уверят себя
в существовании несуществующего, да и пойдут чудеса творить, от которых бог знает сколько людей станут
в несчастные положения. Вот как твоя сестрица Зиночка.
— Да как же! Вы оправдываете, как сейчас сказали,
в иных случаях деспотизм; а четверть часа тому назад заметили, что муж
моей сестры не умеет держать ее
в руках.
— Нет, видите, — повернувшись лицом к Лизе и взяв ее за колено, начала сестра Феоктиста: — я ведь вот церковная, ну, понимаете, православная, то есть по нашему, по русскому закону крещена, ну только тятенька
мой жили
в нужде большой.
Это
в трактир-то на станцию ему нельзя было идти, далеко, да и боязно, встретишь кого из своих, он,
мой голубчик, и пошел мне селяночку-то эту проклятую готовить к городническому повару, да торопился, на мост-то далеко, он льдом хотел, грех и случился.
— Да вот вам, что значит школа-то, и не годитесь, и пронесут имя ваше яко зло, несмотря на то, что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще навертывался на ваши уроки. И будет это скоро, гораздо прежде, чем вы до
моих лет доживете.
В наше-то время отца
моего учили, что от трудов праведных не наживешь палат каменных, и мне то же твердили, да и
мой сын видел, как я не мог отказываться от головки купеческого сахарцу; а нынче все это двинулось, пошло, и школа будет сменять школу. Так, Николай Степанович?
— А например, исправник двести раков съел и говорит: «не могу завтра на вскрытие ехать»; фельдшер
в больнице бабу уморил ни за што ни про што; двух рекрут на наш счет вернули; с эскадронным командиром разбранился;
в Хилкове бешеный волк человек пятнадцать на лугу искусал, а тут немец Абрамзон с женою мимо
моих окон проехал, — беда да и только.
Не сидите с
моим другом, Зарницыным, он затмит ваш девственный ум своей туманной экономией счастья; не слушайте
моего друга Вязмитинова, который погубит ваше светлое мышление гегелианскою ересью; не слушайте меня, преподлейшего
в сношениях с зверями, которые станут называть себя перед вами разными кличками греко-российского календаря; даже отца вашего, которому отпущена половина всех добрых качеств нашей проклятой Гоморры, и его не слушайте.
— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не говори, что я аристократка, — ну, поцелуй меня еще, еще. Ангел ты
мой! Как я о тебе соскучилась — сил
моих не было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села
в его кабриолет покататься, да вот и прикатила к тебе.
Если любите натуру,
в изучении которой не можем вам ничем помочь ни я, ни
мои просвещенные друзья, сообществом которых мы здесь имеем удовольствие наслаждаться, то вот рассмотрите-ка, что такое под черепом у Юстина Помады.
— Полноте сочинять, друг
мой! — Как
в родной семье не привыкнуть.
— Боже
мой! что это,
в самом деле, у тебя, Лиза, то ночь, то луна, дружба… тебя просто никуда взять нельзя, с тобою засмеют, — произнесла по-французски Зинаида Егоровна.
— Это гадко, а не просто нехорошо. Парень слоняется из дома
в дом по барынькам да сударынькам, везде ему рады. Да и отчего ж нет? Человек молодой, недурен, говорить не дурак, — а дома пустые комнаты да женины капризы помнятся; эй, глядите, друзья, попомните
мое слово: будет у вас эта милая Зиночка ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена.
— Ну, и так до сих пор: кроме «да» да «нет», никто от нее ни одного слова не слышал. Я уж было и покричал намедни, — ничего, и глазом не моргнула. Ну, а потом мне жалко ее стало, приласкал, и она ласково меня поцеловала. — Теперь вот перед отъездом
моим пришла
в кабинет сама (чтобы не забыть еще, право), просила ей хоть какой-нибудь журнал выписать.
— Власть, братец
мой, такую имею, и ничем ты мне этого возбранить не можешь, потому что рыльце у тебя
в пуху.
— Все это, братец
мой, Юстин Феликсович, я предпринимаю
в видах ближайшего достижения твоего благополучия, — произнес он, раскуривая трубку.
А вот почем, друг любезный, потум, что она при тебе сапоги
мои целовала, чтобы я забраковал этого Родиона
в рекрутском присутствии, когда его привезли сдавать именно за то, что он ей совком голову проломил.
— Батюшка
мой! — говорил доктор, взойдя
в жилище конторщика, который уже восстал от сна и ожидал разгадки странного появления барышни, — сделайте-ка вы милость, заложите поскорее лошадку да слетайте
в город за дочкою Петра Лукича. Я вот ей пару строчек у вас черкну. Да выходите-то, батюшка, сейчас: нам нужно у вас барышню поместить. Вы ведь не осердитесь?
У часовенки, на площади, мужики крестились, развязывали мошонки, опускали по грошу
в кружку и выезжали за острог, либо размышляя о Никоне Родионовиче, либо распевая с кокоревской водки: «Ты заной, эх, ты заной,
мое сердечушко, заной, ретивое».
Кроме того, иногда самым неожиданным образом заходили такие жаркие и такие бесконечные споры, что Петр Лукич прекращал их, поднимаясь со свечою
в руке и провозглашая: «любезные
мои гости! жалея ваше бесценное для вас здоровье, никак не смею вас более удерживать», — и все расходились.
— Пойду к Меревой.
Мое место у больных, а не у здоровых, — произнес он с комическою важностью на лице и
в голосе.
Я поблагодарила и говорю, что я
в выигрыше, что мне очень везет, что я хочу испытать
мое счастье.
Вся кровь
моя бросилась
в лицо, и я ему так же громко ответила: «Извините и меня, monsieur, я тоже скажу вам франшеман, что вы дурак».
— Спасибо тебе,
моя красавица, — отвечала Абрамовна и поцеловала
в лоб Женни.
— Да. Я заеду
в Мерево, обряжу тебе залу и
мой кабинет, а ты тут погости дня два-три, пока дом отойдет.
— Какая тут ловкость,
моя красавица! — отвечала, сердясь, старуха, — ничего нет, ни моталки, ничего, ничего. Заехали
в вир-болото, да и куликуем.
Я сумасшедшую три года навещал, когда она
в темной комнате безвыходно сидела; я ополоумевшую мать учил выговорить хоть одно слово, кроме «дочь
моя!» да «дочь
моя!» Я всю эту драму просмотрел, — так уж это вышло тогда.
Потому-то я предпочитаю
мою теорию, что
в ней нет ни шарлатанства, ни самоуверенности.
Дьякон допел всю эту песенку с хоральным припевом и, при последнем куплете изменив этот припев
в слова: «О Зевес! помилуй Сашеньку
мою!», поцеловал у жены руку и решительно закрыл фортепьяно.
Положим, Юстину Помаде сдается, что он
в такую ночь вот беспричинно хорошо себя чувствует, а еще кому-нибудь кажется, что там вон по проталинкам сидят этакие гномики, обязанные веселить его сердце; а я думаю, что мне хорошо потому, что этот здоровый воздух сильнее гонит
мою кровь, и все мы все-таки чувствуем эту прелесть.
— Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен, что это на самом деле. Я не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства
в каком-то разладе с жизнью. Мать при мне отца поедом ела за то, что тот не умел низко кланяться; молодость
моя прошла у
моего дяди, такого нравственного развратителя, что и нет ему подобного. Еще тогда все
мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить всем сердцем… совсем черт знает что вышло. Вся смелость меня оставила.
— Пословица есть,
мой милый, что «дуракам и
в алтаре не спускают», — и с этим начала новую страницу.
—
Мой муж… я его не осуждаю и не желаю ему вредить ни
в чьем мнении, но он подлец, я это всегда скажу… я это скажу всем, перед целым светом. Он, может быть, и хороший человек, но он подлец… И нигде нет защиты! нигде нет защиты!
— Мундир! мундир! давай, давай, Женюшка, уж некогда чиститься. Ах, Лизанька, извините, друг
мой, что я
в таком виде. Бегаю по дому, а вы вон куда зашли… поди тут. Эх, Женни, да давай, матушка, что ли!
— Боже
мой! что я дам им обедать? Когда теперь готовить? — говорила Женни, находясь
в затруднительном положении дочери, желающей угодить отцу, и хозяйки, обязанной не ударить лицом
в грязь.
— Мне все равно, что вы сделаете из
моих слов, но я хочу сказать вам, что вы непременно и как можно скорее должны уехать отсюда. Ступайте
в Москву,
в Петербург,
в Париж, куда хотите, но не оставайтесь здесь. Вы здесь скоро… потеряете даже способность сближаться.
— Давно. Я всего только два письма имел от него из Москвы; одно вскоре после его отъезда, так
в конце сентября, а другое
в октябре; он на
мое имя выслал дочери какие-то безделушки.
— Да-с, это звездочка! Сколько она скандалов наделала, боже ты
мой! То убежит к отцу, то к сестре; перевозит да переносит по городу свои вещи. То расходится, то сходится. Люди, которым Розанов сапог бы своих не дал чистить, вон, например, как Саренке, благодаря ей хозяйничали
в его домашней жизни, давали советы, читали ему нотации. Разве это можно вынести?
— Нет, не все равно;
мой отец болен, может быть опасен, и вы
в такую минуту вызываете меня на ответ о… личных чувствах. Я теперь должна заботиться об отце, а не… о чем другом.
— А вот тебе
мое потомство, — рекомендовал Нечай, подводя к Розанову кудрявую девочку и коротко остриженного мальчика лет пяти. — Это Милочка, первая наследница, а это Грицко Голопупенко, второй экземпляр, а там,
в спальне, есть третий, а четвертого Дарья Афанасьевна еще не показывает.
—
Моя жена не таковская, — проговорил он, чтобы сказать что-нибудь и скрыть чувство едкой боли, произведенное
в нем наглым намеком.
Одна мысль, что ее Вася будет иностранцем
в России, заставляла ее млеть от ужаса, и, падая ночью у детской кровати перед освященным образом Спасителя, она шептала: «Господи! ими же веси путями спаси его; но пусть не
моя совершится воля, а твоя».
Ребенок был очень благонравен, добр и искренен. Он с почтением стоял возле матери за долгими всенощными
в церкви Всех Скорбящих; молча и со страхом вслушивался
в громовые проклятия, которые его отец
в кругу приятелей слал Наполеону Первому и всем роялистам; каждый вечер повторял перед образом: «но не
моя, а твоя да совершится воля», и засыпал, носясь
в нарисованном ему мире швейцарских рыбаков и пастухов, сломавших несокрушимою волею железные цепи несносного рабства.
Берегись, друг
мой, и чистым веди к алтарю женщину
в союз, определенный Богом.
— Студент Каетан Слободзиньский с Волыня, — рекомендовал Розанову Рациборский, — капитан Тарас Никитич Барилочка, — продолжал он, указывая на огромного офицера, — иностранец Вильгельм Райнер и
мой дядя, старый офицер бывших польских войск, Владислав Фомич Ярошиньский. С последним и вы, Арапов, незнакомы: позвольте вас познакомить, — добавил Рациборский и тотчас же пояснил: —
Мой дядя соскучился обо мне, не вытерпел, пока я возьму отпуск, и вчера приехал на короткое время
в Москву, чтобы повидаться со мною.
—
Мое дело — «скачи, враже, як мир каже», — шутливо сказал Барилочка, изменяя одним русским словом значение грустной пословицы: «Скачи, враже, як пан каже», выработавшейся
в дни польского панованья. — А что до революции, то я и душой и телом за революцию.
— У нас такое право: запер покрепче
в коробью, так вот и
мое, — произнес Завулонов.