Неточные совпадения
— Этой науки, кажется, не ты
одна не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать, и еще больше думать; не быть эгоисткой, не выкраивать из
всего только
одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так
всех обманешь и сама обманешься.
Старики пошли коридором на женскую половину и просидели там до полночи. В двенадцать часов поужинали, повторив полный обед, и разошлись спать по своим комнатам. Во
всем доме разом погасли
все огни, и
все заснули мертвым сном, кроме
одной Ольги Сергеевны, которая долго молилась в своей спальне, потом внимательно осмотрела в ней
все закоулочки и, отзыбнув дверь в комнату приехавших девиц, тихонько проговорила...
Это составляло
все доходы Помады, и он был весьма этим доволен. Он был, впрочем, вечно
всем доволен, и это составляло в
одно и то же время и отличительную черту его характера, и залог его счастья в несчастии.
Юстин Помада только
один раз горевал во
все время университетского курса.
Женни
все смотрела вперед и ручкою безотчетно выпускала
одного перепела за другим.
Право, я вот теперь смотритель, и, слава богу, двадцать пятый год, и пенсийка уж недалеко: всяких людей видал, и всяких терпел, и со
всеми сживался, ни
одного учителя во
всю службу не представил ни к перемещению, ни к отставке, а воображаю себе, будь у меня в числе наставников твой брат, непременно должен бы искать случая от него освободиться.
Idem per idem [
Одно и то же (лат.).] —
все будем Кузьма с Демидом.
— Это сегодня, а то мы
все вдвоем с Женни сидели, и еще чаще она
одна. Я, напротив, боюсь, что она у меня заскучает, журнал для нее выписал. Мои-то книги, думаю, ей не по вкусу придутся.
— Да, знаю. Мы
всё доставали в институте: и «Отечественные записки», и «Современник», и «Русский вестник», и «Библиотеку»,
все,
все журналы. Я просила папу выписать мне хоть
один теперь, — мамаша не хочет.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим, что ты еще ребенок, многого не понимаешь, и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи, что же ты за репутацию себе составишь? Да и не себе
одной: у тебя еще есть сестра девушка. Положим опять и то, что Соничку давно знают здесь
все, но все-таки ты ее сестра.
Только
один отец не брюзжит, а то
все, таки решительно
все.
Этот балбеска Ипполит, Зина с Соней, или Лиза, это у тебя
все на
одном кругу вертится.
«Я вот что, я покажу… что ж я покажу? что это в самой вещи? Ни
одной привязанности устоявшейся, серьезной:
все как-то, в самом деле, легко… воздушно… так сказать… расплывчато. Эка натура проклятая!»
К концу этой короткой речи
все лицо Лизы выражало
одно живое страдание и, взглянув в глаза этому страданию, Помада, не говоря ни слова, выскочил и побежал в свою конуру, едва ли не так шибко, как он бежал навстречу институткам.
С приездом Женни здесь
все пошло жить. Ожил и помолодел сам старик, сильнее зацвел старый жасмин, обрезанный и подвязанный молодыми ручками; повеселела кухарка Пелагея, имевшая теперь возможность совещаться о соленьях и вареньях, и повеселели самые стены комнаты, заслышав легкие шаги грациозной Женни и ее тихий, симпатичный голосок, которым она, оставаясь
одна, иногда безотчетно пела для себя: «Когда б он знал, как пламенной душою» или «Ты скоро меня позабудешь, а я не забуду тебя».
Все эти люди вынесли из родительского дома
одно благословение: «будь богат и знатен»,
одну заповедь: «делай себе карьеру».
Она знала, что в прошлом ей завещано мало достойного сохранения, и не ожидала, что почти
одной ей поставят в вину
всю тщательно собранную ложь нашего времени.
Одни решили, что она много о себе думает; другие, что она ехидная-преехидная:
все молчит да выслушивает; третьи даже считали ее на этом же основании интриганкой, а четвертые, наконец, не соглашаясь ни с
одним из трех вышеприведенных мнений, утверждали, что она просто дура и кокетка.
— Подождите, Евгения Петровна, — сказал он. — Может быть, это она во сне ворочается. Не мешайте ей: ей сон нужен. Может быть, за
все это она
одним сном и отделается.
— Так лучше:
один прием, и
все кончено, и приставать более не будет.
И так счастливо, так преданно и так честно глядел Помада на Лизу, высказав свою просьбу заслонить ее больные глаза своими, что никто не улыбнулся.
Все только случайно взглянули на него, совсем с хорошими чувствами, и лишь
одна Лиза вовсе на него не взглянула, а небрежно проронила...
— О да! Всемерно так:
все стушуемся, сгладимся и будем
одного поля ягода. Не знаю, Николай Степанович, что на это ответит Гегель, а по-моему, нелепо это, не меньше теории крайнего национального обособления.
Зарницын был шокирован темами докторского рассказа, и
всем было неловко выслушивать это при девицах.
Один доктор, увлеченный пылкостью своей желчной натуры, не обращал на это никакого внимания.
— Вы
всё драматических этюдов отыскиваете, — продолжал он. — Влезьте вон в сердце наемщику-рекруту, да и посмотрите, что там порою делается. В простой, несложной жизни, разумеется, борьба проста, и видны только
одни конечные проявления, входящие в область уголовного дела, но это совсем не значит, что в жизни вовсе нет драмы.
Я сумасшедшую три года навещал, когда она в темной комнате безвыходно сидела; я ополоумевшую мать учил выговорить хоть
одно слово, кроме «дочь моя!» да «дочь моя!» Я
всю эту драму просмотрел, — так уж это вышло тогда.
— Доктор! — сказала Лиза, став после чаю у
одного окна. — Какие выводы делаете вы из вашей вчерашней истории и вообще из
всего того, что вы встречаете в вашей жизни, кажется, очень богатой самыми разнообразными столкновениями? Я
все думала об этом и желаю, чтобы вы мне ответили, потому что меня это очень занимает.
Мне
одно понятно, что
все эти теории или вытягивают чувства, или обрубают разум, а я верю, что человечество не будет счастливо, пока не открыто будет средство жить по чистому разуму, не подавляя присущего нашей натуре чувства.
— Из этого кочета прок будет; ты его, этого кочета, береги, — опираясь на вилы, говорил жене мужик, показывая на гуляющего по парному навозу петуха. — Это настоящая птица, ласковая к курам, а того, рябенького-то, беспременно надыть его зарезать к празднику: как есть он пустой петух совсем,
все по углам
один слоняется.
— Ничего, тут дорожка
вся оттаяла, земля
одна, да и я же сейчас надену калоши.
— Мы… — Зарницыну очень приятно прозвучало это мы. — Мы намерены пользоваться
всем. Ты видишь, в письме и раскольники, и помещики, и крестьяне.
Одни пусть подписывают коллективную бумагу, другие требуют свободы, третьи земли… понимаешь?
—
Все это так и есть, как я предполагал, — рассказывал он, вспрыгнув на фундамент перед окном, у которого работала Лиза, — эта сумасшедшая орала, бесновалась, хотела бежать в
одной рубашке по городу к отцу, а он ее удержал. Она выбежала на двор кричать, а он ей зажал рукой рот да впихнул назад в комнаты, чтобы люди у ворот не останавливались; только
всего и было.
Лиза проехала
всю дорогу, не сказав с Помадою ни
одного слова. Она вообще не была в расположении духа, и в сером воздухе, нагнетенном низко ползущим небом, было много чего-то такого, что неприятно действовало на окисление крови и делало человека способным легко тревожиться и раздражаться.
С пьяными людьми часто случается, что, идучи домой, единым Божиим милосердием хранимы, в
одном каком-нибудь расположении духа они помнят, откуда они идут, а взявшись за ручку двери, неожиданно впадают в совершенно другое настроение или вовсе теряют понятие о
всем, что было с ними прежде, чем они оперлись на знакомую дверную ручку. С трезвыми людьми происходит тоже что-то вроде этого. До двери идет
один человек, а в дверь ни с того ни с сего войдет другой.
Ни на висках, ни на темени у Саренки не было ни
одной волосинки, и только из-под воротника по затылку откуда-то выползала довольно черная косица, которую педагог расстилал по
всей голове и в виде лаврового венка соединял ее концы над низеньким лбом.
Лиза
все сидела, как истукан. Можно было поручиться, что она не видала ни
одного предмета, бывшего перед ее глазами, и если бы судорожное подергиванье бровей по временам не нарушало мертвой неподвижности ее безжизненно бледного лица, то можно было бы подумать, что ее хватил столбняк или она так застыла.
— Гу-гу-гу-у-ой-иой-иой! — далеко уже за лодкою простонал овражный пугач, а лодка
все неслась по течению, и тишина окружающей ее ночи не нарушалась ни
одним звуком, кроме мерных ударов весел и тонкого серебряного плеска от падающих вслед за ударом брызгов.
— Давно. Я
всего только два письма имел от него из Москвы;
одно вскоре после его отъезда, так в конце сентября, а другое в октябре; он на мое имя выслал дочери какие-то безделушки.
— Я не заметил, как это
все рассыпалось и мы с вами остались
одни.
— Когда человек… когда человеку…
одно существо начинает заменять
весь мир, в его голове и сердце нет места для этого мира.
— Ну, так вы его увидите. В следующий четверг вечером пойдемте, я вас введу в
одно общество, где будут
все свои.
Одни и те же виды, несмотря на
все свое великолепие, приглядываются, как женина красота, и подстрекают любопытное влечение приподнять завесу других красот, отдохнуть на другой груди, послушать, как бьется иное сердце.
Это была русская женщина, поэтически восполняющая прелестные типы женщин Бертольда Ауэрбаха. Она не была второю Женни, и здесь не место говорить о ней много; но автор, находясь под неотразимым влиянием этого типа, будет очень жалеть, если у него не достанет сил и уменья когда-нибудь в другом месте рассказать, что за лицо была Марья Михайловна Райнер, и напомнить ею
один из наших улетающих и
всеми позабываемых женских типов.
Этот план очень огорчал Марью Михайловну Райнер и, несмотря на то, что крутой Ульрих, видя страдания жены, год от году откладывал свое переселение, но тем не менее
все это терзало Марью Михайловну. Она была далеко не прочь съездить в Швейцарию и познакомиться с родными мужа, но совсем туда переселиться, с тем чтобы уже никогда более не видать России, она ни за что не хотела.
Одна мысль об этом повергала ее в отчаяние. Марья Михайловна любила родину так горячо и просто.
Одна мысль, что ее Вася будет иностранцем в России, заставляла ее млеть от ужаса, и, падая ночью у детской кровати перед освященным образом Спасителя, она шептала: «Господи! ими же
веси путями спаси его; но пусть не моя совершится воля, а твоя».
Домик Райнера, как и
все почти швейцарские домики, был построен в два этажа и местился у самого подножия высокой горы, на небольшом зеленом уступе, выходившем плоскою косою в
один из неглубоких заливцев Фирвальдштетского озера. Нижний этаж, сложенный из серого камня, был занят службами, и тут же было помещение для скота; во втором этаже, обшитом вычурною тесовою резьбою, были жилые комнаты, и наверху мостился еще небольшой мезонин в два окна, обнесенный узорчатою галереею.
Райнеру видится его дед, стоящий у столба над выкопанной могилой. «Смотри, там Рютли», — говорит он ребенку, заслоняя с
одной стороны его детские глаза. «Я не люблю много слов. Пусть Вильгельм будет похож сам на себя», — звучит ему отцовский голос. «Что я сделаю, чтоб походить самому на себя? — спрашивает сонный юноша. — Они сделали уже
все, что им нужно было сделать для этих гор».
Райнер
все стоял, прислонясь к столу и скрестя на груди свои сильные руки; студент и Барилочка сидели молча, и только
один Арапов спорил с Ярошиньским.
А певцы
все пели
одну гадость за другою и потом вдруг заспорили. Вспоминали разные женские и мужские имена, делали из них грязнейшие комбинации и, наконец, остановясь на
одной из таких пошлых и совершенно нелепых комбинаций, разделились на голоса.
Одни утверждали, что да, а другие, что нет.
У нее были друзья всякие: были друзья, которые ей льстили; были друзья, которые ее злили, как кошку; были друзья, которые считали ее набитою дурою и сумасшедшею; но зато у нее был
один истинный друг, имевший
все нужные свойства, чтобы назваться истинным другом.
Рогнеда Романовна от природы была очень правдива, и, может быть, она не лгала даже и в настоящем случае, но все-таки ей нельзя было во
всем верить на слово, потому что она была женщина «политичная». — Давно известно, что в русском обществе недостаток людей политических всегда щедро вознаграждался обилием людей политичных, и Рогнеда Романовна была
одним из лучших экземпляров этого завода.