Неточные совпадения
Спасения и возврата его никто не чаял, его
считали погибшим навеки, причем губернскому человечеству
были явлены новые доказательства человеческого, или, собственно говоря, женского коварства и предательства, со стороны одной молодой, но, как все решили, крайне испорченной и корыстной девушки, Александры Ивановны Гриневич.
Пелены, занавесы, орари и воздухи приходской церкви — все это
было сделано их руками, и приходское духовенство
считало Флору и ее мать ревностнейшими прихожанками.
Общество видит только нечто странное в этих беспрестанных перекочевках генеральши из городской квартиры на хутор и с хутора назад в город и полагает, что тут что-нибудь да
есть; но тут же само это общество
считает все составляющиеся насчет Синтяниной соображения апокрифическими.
— Не потому, батюшка, не
ем, чтобы
считала это грехом, а потому, что не столько на этих раках мяса наешь, сколько зубов растеряешь.
Но я и на такие курбеты
была неспособна: сидеть с вашими стрижеными, грязношеими барышнями и слушать их бесконечные сказки «про белого бычка», Да склонять от безделья слово «труд», мне наскучило; ходить по вашим газетным редакциям и не выручать тяжелою работой на башмаки я
считала глупым, и в том не каюсь…
— Только если вы меня
считаете, то я ведь и вина никакого не
пью, — отвечал отец Евангел.
— Да гроза непременно
будет, а кто
считает свое существование драгоценным, тому жутко на поле, как облака заспорят с землей. Вы не поддавайтесь лучше этой гили, что говорят, будто стыдно грозы трусить. Что за стыд бояться того, с кем сладу нет!
Ему уже нечего
будет сокрушаться и говорить: „здравствуй, беспомощная старость, догорай, бесполезная жизнь!“ Но нечего бояться этого и мне, — нет, мой план гениален; мой расчет верен, и
будь только за что зацепиться и на чем расправить крылья, я не этою мещанскою обстановкой стану себя тешить, — я стану
считать рубли не сотнями тысяч, а миллионами… миллионами… и я пойду, вознесусь, попру… и…»
— Не бойся, я в своем уме, и вот тебе тому доказательство: я вижу вдали и вблизи: от своего великого дела я перехожу к твоему бесконечно маленькому, — потому что оно таково и
есть, и ты его сам скоро
будешь считать таковым же. Но как тебя эти жадные, скаредные, грошовые твари совсем пересилили…
Письмо начиналось товарищеским вступлением, затем развивалось полушуточным сравнением индивидуального характера Подозерова с коллективным характером России, которая везде хочет, чтобы признали благородство ее поведения, забывая, что в наш век надо заставлять знать себя; далее в ответе Акатова мельком говорилось о неблагодарности службы вообще «и хоть, мол, мне будто и везет, но это досталось такими-то трудами», а что касается до ходатайства за просителя, то «конечно, Подозеров может не сомневаться в теплейшем к нему расположении, но, однако же, разумеется, и не может неволить товарища (то
есть Акатова) к отступлению от его правила не предстательствовать нигде и ни за кого из близких людей, в числе которых он всегда
считает его, Подозерова».
В нем
была бездна легкомысленности, которую он
считал в себе за отвагу; много задора, принимавшегося им за энергию; масса суетности, которая казалась ему пренебрежением к благам жизни, и при всем этом полное пренебрежение к спокойствию и счастию ближних.
Я полагаю, что я ему в то время разонравилась за мою простоту, которую он
счел за бессодержательность, — я имею основание так думать, потому что он не упускал случая отзываться с иронией, а иногда и прямо с презрением о женщинах такого простого образа мыслей, каков
был мой, и таких скромных намерений, каковы
были мои, возникшие в семье простой и честной, дружной, любящей, но в самом деле, может
быть, чересчур неинтересной.
Тогда впервые я почувствовала, что на мой счет заблуждались все,
считая меня спокойною и самообладающею; тут я увидела, что в глубине моей души
есть лава, которой мне не сдержать, если она вскипит и расколышется.
Живя на свете, я убедилась, что я
была не права,
считая безнатурным одного Висленева; предо мною вскрылись с этой же стороны очень много людей, за которых мне приходилось краснеть.
— Я не оправдываю ни женщин, ни Ларисы, и, пожалуйста, прошу тебя, не
считай меня женским адвокатом; бывают виноватые женщины,
есть виноватые мужчины.
Форов смирился пред лампадами Катерины Астафьевны и
ел ради нее целые посты огурцы и картофель, а она… она любила Форова больше всего на свете, отнюдь не
считая его лучшим человеком и даже скорбя об его заблуждениях и слабостях.
— То
есть я ничего особенного не
считаю возможным, но вполне уверен в одной возможности крайне обязать и разодолжить ее при ее нынешних обстоятельствах и сделать ее своею attachée, [содержанкой (франц.).] бывать с нею, где с такими дамами принято
быть; принимать в ее доме…
Он припомнил все, что он вынес, — конечно не во всю свою жизнь, — нет; это
было бы слишком много, да и напрасно, потому что все претерпенное им в Петербурге, до бегства по оброку в провинцию, он уже давно позабыл и, вероятно, даже
считал несуществовавшим, как позабыл и
считал никогда не существовавшим происшествие с гордановским портфелем, до сих пор ничем не оконченное и как будто позабытое самим Гордановым; и зеленое платье… странное зеленое платье, которое бросило в окно выпавший из рук его нож…
Синтянин
считал Глафиру женщиной черною и коварною и предчувствовал давно задуманный ею преступный замысел, но он
был уверен, что Глафира без памяти любит Горданова и ведет все к тому, чтобы
быть его женой.
С Михаилом Андреевичем Бодростиным Грегуар
был знаком и
считал его дураком, которого его сестра непременно должна
была водить за нос. Михаил Андреевич, в свою очередь, невысоко ставил Грегуара. Они изредка делали друг другу визит, и тем оканчивались все их сношения. Впрочем, в нынешний свой приезд в Петербург, Бодростин, затеяв торговые предприятия, в которые втравливали его Кишенский и Горданов, имел дела по департаменту Грегуара, и они видались друг с другом несколько чаще.
Форов сказал «наплевать», а Катерина Астафьевна, которая
была первою из набредших на мысль о существовании такой ревности и последнею из отрицавших ее на словах, наконец разошлась с племянницей далее всех. Это последовало после отчаянной схватки, на которую майорша наскочила с азартом своей кипучей души, когда убедилась, что племянница
считает своею соперницей в сердце мужа нежно любимую Катериной Астафьевной Синтянину, да и самое ее, Форову, в чем-то обвиняет.
— А далее то, что я
был убежден в расширении чувства строгой справедливости в человечестве и разубедился и в этом: я вижу, что теперь просто какое-то царство негодяев, ибо их
считают своею обязанностию щадить те самые черные люди, которых те топят.
Заметив, что Лара в девушках начала серьезно нравиться Горданову, Бодростина испугалась, чтобы Павел Николаевич как-нибудь не женился и тогда, с утратой выгод от вдовства Глафиры, не охладел бы к «общему делу»; но теперь замужняя Лариса
была такими прелестными ширмами, расставить которые между собою и своим браво Глафира желала и даже
считала необходимым, особенно теперь, когда она впала в новое беспокойство от изъявленного Михаилом Андреевичем намерения передать ей все состояние по новому духовному завещанию, в отмену того, которое некогда сожгла Глафира пред глазами Ропшина, подменив фальшивым.
— А ты для чего же не
считаешь, а потом удивляешься? Там твои расписки
есть.
Он сообщил ей свои затруднительные дела, открылся, что он претерпел в Париже, проговорился, в каких он отличался ролях и как в Петербурге
был на волос от погибели, но спасен Глафирой от рук жены, а теперь вдруг видит, что все это напрасно, что он опять в том же положении, из какого
считал себя освобожденным, и даже еще хуже, так как
будет иметь врагом Горданова, который всегда может его погубить.
— Я удивляюсь вам, Михаил Андреевич, как вы, несомненно образованный человек, находите удобным говорить в таком тоне при женщине о другой женщине и еще, вдобавок, о моей знакомой, более… о моем друге… да, прошу вас знать, что я
считаю бедную Лару моим другом, и если вы
будете иметь случай, то прошу вас не отказать мне в одолжении, где только
будет удобно говорить, что Лара мой самый близкий, самый искренний друг, что я ее люблю нежнейшим образом и сострадаю всею душой ее положению.
И благочестивая Глафира, и жалкий медиум равнодушно отвечали, что они не расспрашивали Горданова о Ларисе, и что это до них не касается, причем Висленев после разговора с майором надумался обидеться, что Форов так бесцеремонно обратился к нему после того, что между ними
было при гордановской дуэли, но Форов не
счел нужным давать ему объяснений.
Укорять или порицать людей за нежелание перемениться и исправиться стало любимою темой Глафиры с тех пор, как она сама решилась
считать себя и изменившеюся, и исправившеюся, благо ей это
было так легко и так доступно.
Азарт пророчества, овладевший Висленевым,
был так велик, что Глафира даже
сочла нужным заметить, что ведь он сумасшедший, но муж остановил ее, сказав, что в этих словах нет ничего сумасшедшего.
Человек без вести пропал в доме! Горданов решительно не знал, что ему думать, и
считал себя выданным всеми… Он потребовал к себе следователя, но тот не являлся, хотел позвать к себе врача, так как врач не может отказаться посетить больного, а Горданов
был в самом деле нездоров. Но он вспомнил о своем нездоровье только развязав свою руку и ужаснулся: вокруг маленького укола, на ладони, зияла темненькая каемочка, точно бережок из аспидированного серебра.
— До известной степени, это, пожалуй, так. А то ведь его окостенелая рука тоже
была с крестным перстосложением. Никто же другой, а сам он ее этак сложил… Да может и враждовал-то он не по сему глаголемому нигилизму, а просто потому, что… поладить хотел, да не умел, в обязанность
считал со старою правдой на ножах
быть.