Неточные совпадения
Петровна уж была-таки древняя старуха, да и удушье ее все мучило, а Петька с Егоркой
были молодые ребятки и находились в ученье, один по башмачному мастерству, а другой в столярах.
Старик Минаич рассказывал, что в молодые годы Петровна
была первая красавица по всему Труфанову, и можно этому верить, потому что и в пятьдесят лет она
была очень приятная старуха: росту высокого, сухая, волосы совсем почти седые, а глаза черные, как угольки, и
такие живые, умные и добрые.
Видит Петровна, что никакого пути
так не
будет, упросила своего панка отдать Петьку и Егорку в ученье по мастерству.
Скажешь, бывало, кому: «Вот скоро воля
будет», —
так только рукой махнет: «Это, — говорили, — улита едет, — когда-то
будет!» Отвела Петровна своих сыновей и сама их к местам определила: Петьку на четыре года, а Егорку на шесть лет.
Собой она
была не красавица, никто на нее не заглядывался, а
таки пригожая
была девушка.
У нас все в моде, чтоб девка
была, что называется, «размое-мое», телеса чтоб
были; ну, а у Насти этих телес не
было,
так ее и звали Настька-сухопарая.
А что по обапольности,
так наших мужиков
было распоряженье и на ярмарки не пускать, потому что купцы даже ездить отказывались.
Баловство
было большое в нашем народе, и исстари-таки оно трясется у нас на Гостомле.
Не то чтобы он горд
был или чванлив, а
так все любил знаться с теми, с кем можно дела какие-нибудь делать.
По обапольности у него все
было знакомство с садовниками, да с шинкарями, да с дворниками с большой дороги, да с мельниками — всё с
таким народом.
С своими он
был неразговорчив, разве только как пьяный вернется,
так кому-нибудь буркнет слово; а то все ходит понурою да свои усенки покусывает.
Удивительный
был старичок: добрый
такой, что и описать нельзя.
И
такой он
был благообразный,
такой миловидный, что, бывало, как положит он кому-нибудь на голову свою бледную руку,
так и хочется поцеловать эту руку.
— Так-то бы оно, Константин Борисыч,
было бы, к примеру, антиреснее, — говорил он Константину, сидя с ним за штофом у почтового кузнеца.
А она
так и побледнеет: «Живи, — говорит, — матушка! живи ты; не хочу я замуж; я с тобою
буду».
Тихая
была девка и на словах будто не речиста; а как нужно увернуться, чтобы кого словом не охаять,
так так умела она это сделать, что никому и невдомек, что она схитрила.
Несуразный он
был парень: приземистый, голова какая-то плоская, нос крошечный с пережабиной и говорил
так гугняво, неприятно.
— А дело
есть,
так говори.
— Да чия ж
такая будет эта девка?
Они поцеловались, и еще по стакану
выпили, и еще, и еще, и
так весь штоф высушили. Не мог Костик нарадоваться, что этим дело разъяснилось. Он все думал, что не имеет ли Прокудин какого умысла принять его не в половину, а на малую часть или не загадает ли ему какого дела опасного. С радости все целовался пьяный брат, продавши родную сестру за корысть, за прибытки.
И жалкая она
такая была, что смотреть на нее никак нельзя: словно тень ее ходит, а ее самой как нет, будто душечка ее отлетела.
Такая была радость ребенку!
Жаль
было на нее смотреть,
так она тяжко мучилась, приготовляясь свой честный венец принять.
Так прошло рождество; разговелись; начались святки; девки стали переряжаться, подблюдные песни пошли. А Насте стало еще горче, еще страшнее. «
Пой с нами,
пой», — приступают к ней девушки; а она не только что своего голоса не взведет, да и чужих-то песен не слыхала бы. Барыня их
была природная деревенская и любила девичьи песни послушать и сама иной раз подтянет им. На святках, по вечерам, у нее девки собирались и певали.
Раздела Варька Настю в холодной пуньке, положила ее в холодную постель и одела веретьем, а сверху двумя тулупами. Тряслася Настя
так, что зубы у нее стучали. Не то это от холода, не то бог ее знает от чего. А
таки и холод
был страшный.
Без привычки
таки этой браги, сыченой с пенником или с простой полугарной водкой, никак нельзя
пить: и не вкусна она, а запах в ней делается отвратительный, и голова вдруг разболевается.
А Насте крепко-крепко хотелось не
быть теперь тута. Да, говорят у нас, во-первых: «Не
так живи, как хочется, а
так, как бог велит», а во-вторых, говорят: «Жена человеку всякому богом назначена, еже бог сопряже человек да не разлучает».
Гришка встал, чесал голову, чесал спину и никак не мог очнуться. Насилу его умыли, прибрали и повели с женою в избу, где
был готов завтрак и новая попойка. Но тут же
были готовы и пересуды. Одни ругали Настю, другие винили молодого, третьи говорили, что свадьба испорчена, что на молодых напущено и что нужно съездить либо в Пузеево к знахарю, либо в Ломовец к бабке. Однако
так ли не
так, а опять веселья не
было, хотя подпили все опять на порядках.
Отворилась дверь в маленький залец, и выступила из передней Настя и рядом с ней опять страшно размасленный Григорий. Поезжане стали за ними. В руках у Насти
была белая каменная тарелка, которую ей подали в передней прежние подруги, и на этой тарелке лежали ее дары. Григорий держал под одною рукою большого глинистого гусака, а под другою
такого же пера гусыню.
Бог ее знает, в самом ли деле она верила, что Настя испорчена, или нарочно
так говорила, чтоб вольготнее
было Насте, потому что у нас с испорченной бабы, не то что с здоровой, — многого не спрашивают.
— Живот да голова — бабья отговорка.
Поешь,
так полегчает. Вставай-ка!
— Да
так, меня вчера дома не
было, ездил в город; а она прибегла к хозяйке вся дроглая, перепросилась переночевать, да
так и осталась. Нонеча она молчит, а мы не гоним. Такая-то слабая, — в чем жизнь держится, куда ее прогнать. А под вечер я подумал: бог, мол, знает, как бы греха какого не
было, да вот и прибежал к вам...
Так и сделали. Часа через полтора Костик ехал с кузнецом на его лошади, а сзади в других санях на лошади Прокудина ехал Вукол и мяукал себе под нос одну из бесконечных русских песенок. Снег перестал сыпаться, метель улеглась, и светлый месяц, стоя высоко на небе, ярко освещал белые, холмистые поля гостомльской котловины. Ночь
была морозная и прохватывала до костей. Переднею лошадью правил кузнец Савелий, а Костик лежал, завернувшись в тулуп, и они оба молчали.
— Эх, брат Костик! запроторил ты сестру ни за что ни про что! — начал
было Савелий; но Костик, услыхав
такой приступ, прикинулся спящим, ничего не ответил. Он лежал, то злясь на сестру, то сводя в уме своем счеты с Исаем Матвеевичем, с которым они имели еще надежду при случае пополевать друг на друга.
— Ужалел, брат! Как бы не ты пристал осенью с ножом к горлу за деньги,
так и мерин бы чалый на дворе остался, и работник бы
был. А то ведь как жид некрещеный тянул.
— Тьфу! По мне, хоть он там к десяти солдаткам ходи,
так в ту же пору. Еще покойней
будет.
Так барин отказался от своих реформ и не только сам привык звать мужиков либо Васильичами да Ивановичами либо Данилками, но даже сам пристально смотрел вслед девкам, когда они летом проходили мимо окон в белоснежных рубахах с красными прошвами. Однако на хуторе очень любили, когда барин
был в отъезде, и еще более любили, если с ним в отъезде
была и барыня. На хуторе тогда
был праздник; все ничего не делали: все ходили друг к другу в гости и совсем забывали свои ссоры и ябеды.
А Петровна и невестка Алена не знают, где ее и посадить и чем потчевать.
Такие веселые, что будто им кто сто рублей подарил или счастье им какое с неба свалилось. Грустно это
было Насте и смешно, но меньше смешно, чем грустно.
Так ей и хорошо
было, как она шла полями, и мучительно; даже страшно стало.
— Нет, ты, касатка, этого не говори. Это грех перед богом даже. Дети — божье благословение. Дети
есть — значить божье благословение над тобой
есть, — рассказывала Домна, передвигая в печи горшки. — Опять муж, — продолжала она. — Теперь как муж ни люби жену, а как родит она ему детку,
так вдвое та любовь у него к жене вырастает. Вот хоть бы тот же Савелий: ведь уж какую нужду терпят, а как родится у него дитя, уж он и радости своей не сложит. То любит бабу, а то
так и припадает к ней,
так за нею и гибнет.
— И испорчена она, судари вы мои, — сказал знахарь, — злою рукою и большим знахарем,
так что помочь этому делу мудрено: потому как напущен на нее бес, называемый рабин-батька.
Есть это что самый наизлющий бес, и выгнать его больно мудрено.
— Гм! Не то что когда печка топилась, а если б, к примеру, позвали меня, когда еще хоть один уголек оставался,
так и то сейчас бы все дело
было перед нами.
У нас уж всем известно правило, и пословица говорится: «
Пил не
пил, а коли говорят пьян, —
так иди лучше спать ложись».
— Вот тебя тут, Настасьюшка, никто не
будет беспокоить, — сказал Крылушкин, — хочешь сиди, хочешь спи, хочешь работай или гуляй, — что хочешь, то и делай. А скучно станет, вот с Митревной поболтай, ко мне приди, вот тут же через Митревнину комнату. Не скучай! Чего скучать? Все божья власть, бог дал горе, бог и обрадует. А меня ты не бойся; я
такой же человек, как и ты. Ничего я не знаю и ни с кем не знаюсь, а верую, что всякая болезнь от господа посылается на человека и по господней воле проходит.
— Ну то-то и
есть;
так и чулки не на что вязать, гнуться на одном месте.
Настя пошла в сад и сжала стрекучую крапиву, и
так ей любо
было работать. Солнышко теплое парило. Настя устала, повесила кривой серп на яблоньку и выпрямила долго согнутую спину. Краска здоровья и усталости проступила на ее бледных щечках, и
была она
такою хорошенькою, что глядеть на нее хотелось.
Так и шло время. Свыклась Настя с Крылушкиным и Митревной и
была у них вместо дочери любимой. Все к ней всё с смешком да с шуточкой. А когда и затоскует она,
так не мешают ей, не лезут, не распытывают, и она, перегрустивши, еще крепче их любила. Казалось Насте, что в рай небесный она попала и что уж другого счастья ей никакого не нужно.
С той поры ей совсем словно полегчало, и с той поры они со стариком стали
такие друзья, что и в свете других
таких друзей, кажется не
было.
Местами, правда, торчали еще несколько яблонь и две старые березы, но они существовали в
таком печальном виде, что грустно
было смотреть на их обломанные сучья и изуродованные пни.
— И то правда, — отвечала Настя. — Только вот и это-то
так любо сердцу, что вы-то
поете.