В этой песне поется, как один маленький мальчик осведомляется у матери: зачем она грустит об умершей его сестрице, маленькой Зое, которая, по собственным же
словам матери, теперь «уже в лучшем мире, где божьи ангелы живут и ходят розовые зори».
Мне показалось, что профессор слегка шутил не над одним Пенькновским, но и над
словами матери, которая тоже сделалась с ним на несколько минут суше, чем обыкновенно, и сказала, что, обращая все в шутку, можно довести до того, будто польская республика была не что иное, как котлета с горошком, которую скушали, и ее как не бывало.
Неточные совпадения
Я во всю жизнь мою не переставал грустить о том, что детство мое не было обставлено иначе, — и думаю, что безудержная погоня за семейным счастием, которой я впоследствии часто предавался с таким безрассудным азартом, имела первою своею причиною сожаление о том, что
мать моя не была счастливее, — что в семье моей не было того, что зовут «совет и любовь». Я не знал, что
слово «увлечение» есть имя какого-то нашего врага.
И что же? бедная
мать, зная такие хорошие
слова утешения для других, сама не утешается ни светом зорь, ни миром ангелов и грустит, что
Я вздрогнул: это были почти те же самые
слова, какие я слышал в Твери от сестры Волосатина, которой я написал и послал свое глупое письмо. Ненавистное воспоминание об этом письме снова бросило меня в краску, и я, продолжая стоять с поникшею головою перед моей
матерью, должен был делать над собою усилие, чтобы понимать ее до глубины души моей проникавшие речи.
— Да-с, maman, — отвечал я, кашлянув, и эти почти первые
слова, произнесенные мною в доме моей
матери, прозвучали так младенчески робко, что я даже сконфузился детской интонации, с которою их выговорил, и снова откашлялся, стараясь показать, что ребячливость моего голоса произошла от случайности, а вместе с тем и освежить гортань на случай уместного произнесения нового
слова.
Трезвая речь моей доброй
матери, каждое
слово которой дышало такою возвышенною и разумною обо мне попечительностию и заботою, была силоамскою купелью, в которой я окунулся и стал здоров, и бодр, и чист, как будто только слетел в этот мир из горних миров, где не водят медведей и не говорят ни о хлебе, ни о вине, ни о палачах, ни о дамах, для счастья которых нужен рахат-лукум, или «рогатый кум», как мы его называли в своем корпусе.
Тут я уже просто сробел перед этою его выходкой и мысленно дал себе
слово никогда к нему не ходить, хоть
мать моя выразила мысль совершенно противную, сказав, что она будет очень рада этому, потому что эти проводы, конечно, доставят ей удовольствие часто видеть Пенькновского и ближе с ним познакомиться.
Читая эти
слова, я вспомнил, что их точно так же читает теперь и моя
мать, и потому быстро разорвал письмо и, отвернувшись к стене, проспал целые сутки.
Я смутился: на душе моей лежала целая тьма тайн, которых я не открыл и не решился бы открыть моей
матери; но эти ее
слова, послужив мне укором, возбудили во мне такой азарт покаяния, что я заговорил...
Я боялся не только встать, но даже пошевельнуться, а меж тем лунный свет все становился слабее, и видение темнело и меркло и словно переносилось со стены внутрь души моей: я стал припоминать, как я был неправ против
матери; как я тяготился даже ее чистотою и неотступным ко мне вниманием, —
словом, как мне хотелось выйти из-под ее опеки, и… мне вдруг показалось, что я из-под нее вышел, что
матери моей более нет во всем ее существе, а она остается только в моей памяти, в моем сознании и в моем сердце.
— Я Кольберг, я тот, которого
мать ваша считает своим другом, но теперь пока это все: пока более ни
слова. Слушайте меня: мы здесь одни, во всем имении нет ни хозяина, ни управителя, ни Лаптева, который привел вас; все они разъехались кто куда: я один ждал вас и дождался. За все это я попрошу у вас повиновения.
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти
слова матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову из того, что говорила мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают, есть то самое, чем они живут.
Неточные совпадения
«Я?» — «Да, Татьяны именины // В субботу. Оленька и
мать // Велели звать, и нет причины // Тебе на зов не приезжать». — // «Но куча будет там народу // И всякого такого сброду…» — // «И, никого, уверен я! // Кто будет там? своя семья. // Поедем, сделай одолженье! // Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!» // При сих
словах он осушил // Стакан, соседке приношенье, // Потом разговорился вновь // Про Ольгу: такова любовь!
К довершению этого, кричал кричмя дворовый ребятишка, получивший от
матери затрещину; визжал борзой кобель, присев задом к земле, по поводу горячего кипятка, которым обкатил его, выглянувши из кухни, повар.
Словом, все голосило и верещало невыносимо. Барин все видел и слышал. И только тогда, когда это делалось до такой степени несносно, что даже мешало барину ничем не заниматься, высылал он сказать, чтоб шумели потише.
Дуня припомнила, между прочим,
слова брата, что
мать вслушивалась в ее бред, в ночь накануне того последнего рокового дня, после сцены ее с Свидригайловым: не расслышала ли она чего-нибудь тогда?
Он внимательно и с напряжением посмотрел на сестру, но не расслышал или даже не понял ее
слов. Потом, в глубокой задумчивости, встал, подошел к
матери, поцеловал ее, воротился на место и сел.
Она слышала от самой Амалии Ивановны, что
мать даже обиделась приглашением и предложила вопрос: «Каким образом она могла бы посадить рядом с этой девицейсвою дочь?» Соня предчувствовала, что Катерине Ивановне как-нибудь уже это известно, а обида ей, Соне, значила для Катерины Ивановны более, чем обида ей лично, ее детям, ее папеньке, одним
словом, была обидой смертельною, и Соня знала, что уж Катерина Ивановна теперь не успокоится, «пока не докажет этим шлепохвосткам, что они обе» и т. д. и т. д.