Неточные совпадения
Она говорила не много, спокойно и без необыкновенных
слов, и очень редко сердилась, но всегда не «по-летнему», шумно и грозно, как
мать Лидии, а «по-зимнему».
Вступительный экзамен в гимназию Дронов сдал блестяще, Клим — не выдержал. Это настолько сильно задело его, что, придя домой, он ткнулся головой в колена
матери и зарыдал.
Мать ласково успокаивала его, сказала много милых
слов и даже похвалила...
— Оставь, кажется, кто-то пришел, — услышал он сухой шепот
матери; чьи-то ноги тяжело шаркнули по полу, брякнула знакомым звуком медная дверца кафельной печки, и снова установилась тишина, подстрекая вслушаться в нее. Шепот
матери удивил Клима, она никому не говорила ты, кроме отца, а отец вчера уехал на лесопильный завод. Мальчик осторожно подвинулся к дверям столовой, навстречу ему вздохнули тихие, усталые
слова...
— Конечно, и ловкость — достоинство, но — сомнительное, она часто превращается в недобросовестность, мягко говоря, — продолжала
мать, и
слова ее все более нравились Климу.
Это так смутило его, что он забыл ласковые
слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но
мать сама положила руку на плечи его и привлекла к себе, говоря что-то об отце, Варавке, о мотивах разрыва с отцом.
— Прежде всего необходим хороший плуг, а затем уже — парламент. Дерзкие словечки дешево стоят. Надо говорить
словами, которые, укрощая инстинкты, будили бы разум, — покрикивал он, все более почему-то раздражаясь и багровея.
Мать озабоченно молчала, а Клим невольно сравнил ее молчание с испугом жены писателя. Во внезапном раздражении Варавки тоже было что-то общее с возбужденным тоном Катина.
А вспомнив ее
слова о трех заботливых
матерях, подумал, что, может быть, на попечении Маргариты, кроме его, было еще двое таких же, как он.
Клим вспомнил
слова Маргариты о
матери и, швырнув книгу на пол, взглянул в рощу. Белая, тонкая фигура Лидии исчезла среди берез.
Клим слушал, не говоря ни
слова.
Мать говорила все более высокомерно, Варавка рассердился, зачавкал, замычал и ушел. Тогда
мать сказала Климу...
Беседы с нею всегда утверждали Клима в самом себе, утверждали не столько
словами, как ее непоколебимо уверенным тоном. Послушав ее, он находил, что все, в сущности, очень просто и можно жить легко, уютно.
Мать живет только собою и — не плохо живет. Она ничего не выдумывает.
Маленький пианист в чесунчовой разлетайке был похож на нетопыря и молчал, точно глухой, покачивая в такт
словам женщин унылым носом своим. Самгин благосклонно пожал его горячую руку, было так хорошо видеть, что этот человек с лицом, неискусно вырезанным из желтой кости, совершенно не достоин красивой женщины, сидевшей рядом с ним. Когда Спивак и
мать обменялись десятком любезных фраз, Елизавета Львовна, вздохнув, сказала...
Сын растерянно гладил руку
матери и молчал, не находя
слов утешения, продолжая думать, что напрасно она говорит все это. А она действительно истерически посмеивалась, и шепот ее был так жутко сух, как будто кожа тела ее трещала и рвалась.
Однообразно помахивая ватной ручкой, похожая на уродливо сшитую из тряпок куклу, старая женщина из Олонецкого края сказывала о том, как
мать богатыря Добрыни прощалась с ним, отправляя его в поле, на богатырские подвиги. Самгин видел эту дородную
мать, слышал ее твердые
слова, за которыми все-таки слышно было и страх и печаль, видел широкоплечего Добрыню: стоит на коленях и держит меч на вытянутых руках, глядя покорными глазами в лицо
матери.
Вспомнилось, как назойливо возился с ним, как его отягощала любовь отца, как равнодушно и отец и
мать относились к Дмитрию. Он даже вообразил мягкую, не тяжелую руку отца на голове своей, на шее и встряхнул головой. Вспомнилось, как отец и брат плакали в саду якобы о «Русских женщинах» Некрасова. Возникали в памяти бессмысленные, серые, как пепел, холодные
слова...
Часа через два, разваренный, он сидел за столом, пред кипевшим самоваром, пробуя написать письмо
матери, но на бумагу сами собою ползли из-под пера
слова унылые, жалобные, он испортил несколько листиков, мелко изорвал их и снова закружился по комнате, поглядывая на гравюры и фотографии.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между
матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные
слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
Только на Варшавском вокзале, когда новенький локомотив, фыркнув паром, повернул красные, ведущие колеса, а вагон вздрогнул, покатился и подкрашенное лицо
матери уродливо расплылось, стерлось, — Самгин, уже надевший шапку, быстро сорвал ее с головы, и где-то внутри его тихо и вопросительно прозвучало печальное
слово...
Слова эти слушают отцы,
матери, братья, сестры, товарищи, невесты убитых и раненых. Возможно, что завтра окраины снова пойдут на город, но уже более густой и решительной массой, пойдут на смерть. «Рабочему нечего терять, кроме своих цепей».
Вечером он выехал в Дрезден и там долго сидел против Мадонны, соображая: что мог бы сказать о ней Клим Иванович Самгин? Ничего оригинального не нашлось, а все пошлое уже было сказано. В Мюнхене он отметил, что баварцы толще пруссаков. Картин в этом городе, кажется, не меньше, чем в Берлине, а погода — еще хуже. От картин, от музеев он устал, от солидной немецкой скуки решил перебраться в Швейцарию, — там жила
мать.
Слово «
мать» потребовало наполнения.
Самгин отвечал междометиями, улыбками, пожиманием плеч, — трудно было найти удобные
слова.
Мать говорила не своим голосом, более густо, тише и не так самоуверенно, как прежде. Ее лицо сильно напудрено, однако сквозь пудру все-таки просвечивает какая-то фиолетовая кожа. Он не мог рассмотреть выражения ее подкрашенных глаз, прикрытых искусно удлиненными ресницами. Из ярких губ торопливо сыпались мелкие, ненужные
слова.
Длинный, тощий, с остатками черных, с проседью, курчавых и, видимо, жестких волос на желтом черепе, в форме дыни, с бородкой клином, горбоносый, он говорил неутомимо, взмахивая густыми бровями, такие же густые усы быстро шевелились над нижней, очень толстой губой, сияли и таяли влажные, точно смазанные маслом, темные глаза. Заметив, что сын не очень легко владеет языком Франции,
мать заботливо подсказывала сыну
слова, переводила фразы и этим еще более стесняла его.
«Что меня смутило? — размышлял он. — Почему я не сказал мальчишке того, что должен был сказать? Он, конечно, научен и подослан пораженцами, большевиками. Возможно, что им руководит и чувство личное — месть за его
мать. Проводится в жизнь лозунг Циммервальда: превратить войну с внешним врагом в гражданскую войну, внутри страны. Это значит: предать страну, разрушить ее… Конечно так. Мальчишка, полуребенок — ничтожество. Но дело не в человеке, а в
слове. Что должен делать я и что могу делать?»
Неточные совпадения
«Я?» — «Да, Татьяны именины // В субботу. Оленька и
мать // Велели звать, и нет причины // Тебе на зов не приезжать». — // «Но куча будет там народу // И всякого такого сброду…» — // «И, никого, уверен я! // Кто будет там? своя семья. // Поедем, сделай одолженье! // Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!» // При сих
словах он осушил // Стакан, соседке приношенье, // Потом разговорился вновь // Про Ольгу: такова любовь!
К довершению этого, кричал кричмя дворовый ребятишка, получивший от
матери затрещину; визжал борзой кобель, присев задом к земле, по поводу горячего кипятка, которым обкатил его, выглянувши из кухни, повар.
Словом, все голосило и верещало невыносимо. Барин все видел и слышал. И только тогда, когда это делалось до такой степени несносно, что даже мешало барину ничем не заниматься, высылал он сказать, чтоб шумели потише.
Дуня припомнила, между прочим,
слова брата, что
мать вслушивалась в ее бред, в ночь накануне того последнего рокового дня, после сцены ее с Свидригайловым: не расслышала ли она чего-нибудь тогда?
Он внимательно и с напряжением посмотрел на сестру, но не расслышал или даже не понял ее
слов. Потом, в глубокой задумчивости, встал, подошел к
матери, поцеловал ее, воротился на место и сел.
Она слышала от самой Амалии Ивановны, что
мать даже обиделась приглашением и предложила вопрос: «Каким образом она могла бы посадить рядом с этой девицейсвою дочь?» Соня предчувствовала, что Катерине Ивановне как-нибудь уже это известно, а обида ей, Соне, значила для Катерины Ивановны более, чем обида ей лично, ее детям, ее папеньке, одним
словом, была обидой смертельною, и Соня знала, что уж Катерина Ивановна теперь не успокоится, «пока не докажет этим шлепохвосткам, что они обе» и т. д. и т. д.