Неточные совпадения
Я во
всю жизнь мою не переставал грустить о
том, что детство мое не было обставлено иначе, — и думаю, что безудержная погоня
за семейным счастием, которой я впоследствии часто предавался с таким безрассудным азартом, имела первою своею причиною сожаление о
том, что мать моя не была счастливее, — что в семье моей не было
того, что зовут «совет и любовь». Я не знал, что слово «увлечение» есть имя какого-то нашего врага.
При необыкновенно развитом тогда товариществе между кадетами дети давали собою образцы геройства для взрослых, и вот в награду
за эту неустрашимость и благородство наше последовало распоряжение, во исполнение которого «
все особенно упорные», в пример прочим, жестоко пострадали,
то есть они были немилосердно перепороны, а потом исключены из корпуса и выпущены «для определения к статским делам».
Волосатин,
за которым мы послали человека, не выходил к нам, и его невозможно было ждать, потому что, по словам лакея, он танцевал, — невозможно было и стоять без толку и движенья в передней,
тем более что какой-то пожилой господин, которого мы
все приняли
за хозяина, проходя через переднюю в зал, пригласил нас войти и, взойдя сам впереди нас, поцеловал руки двух дам, сидевших ближе ко входу.
Ну да, я сам знал, что сделал ужасный и непростительный поступок и достоин
за то всякой кары, а потому и не возражал и не обижался дружеским выговором,
тем более что
все это была такая мелочь в сравнении с любовью, которою я пламенел к его прекрасной и доброй сестре, которая (это очень большой секрет) сама ангажировала меня на мазурку.
Странная, прекрасная и непонятная женщина, мелькнувшая в моей жизни как мимолетное видение, а между
тем мимоходом бросившая в душу мне светлые семена: как много я тебе обязан, и как часто я вспоминал тебя — предтечу
всех моих грядущих увлечений, — тебя, единственную из женщин, которую я любил, и не страдал и не каялся
за эту любовь!
С
тех пор, как мы отказались заходить
за своим Кириллом к Ивану Ивановичу Елкину, возница наш значительно к нам охладел и даже сделался несколько сух и суров, из чего мы дерзнули заключить, что этот добрый человек не столько добр, сколько лукав и лицемерен. Но ему самому мы ничем не обнаруживали нашего открытия, потому что
все мы, несмотря на военное воспитание, кажется, его порядком побаивались. В Москве же он нас напугал, и довольно сильно.
Меж
тем как мы волновались подобными чувствами — до нашего слуха долетели другие голоса, касавшиеся уже непосредственно нас самих: кто-то давал Кирилле мысль прижать нас и потребовать от нас доплаты к сумме, следовавшей ему
за наш провоз; но Кирилл энергически против этого протестовал и наотрез отказался нас беспокоить, объявив, что он
всю плату получил сполна и что это дело казенное — и он «мошенства» ни
за что сделать не хочет, а скорее пойдет куда-то к начальству и скажет: так и так, и т. д.
— Ax! — восклицал он, осклабляясь и простирая руки в
том направлении, где была «Пьяная балка». Восхваляя это место, он в восторге своем называл его не местом, а местилищем, и говорил, что «там идет постоянно шум, грохот, и что там кто ни проезжает — сейчас начинает пить, и стоят под горой мужики и купцы и
всё водку носят, а потом часто бьются, так что даже
за версту бывает слышен стон, точно в сражении. А когда между собою надоест драться,
то кордонщиков бьют и даже нередко убивают».
Это произошло от большого нравственного страдания и мук, которые я испытывал, казня себя
за всю развращенность, столь быстро усвоенную мною с
тех пор, как я очутился на воле.
— Если будет предел,
то и зенисся, и будет у тебя орден с энта сторона до энта сторона, а одна не поместится и тут на шее повиснет, а
все церный клобук попадес, — уверял он меня напоследях, и уверял, как я теперь вижу, чрезвычайно прозорливо и обстоятельно; но тогда я его словам не поверил и самого его счел не
за что иное, как
за гуляку, попавшего не на свое место.
В таком именно состоянии был я, когда увидел блестящий крест Киевской печерской лавры и вслед
за тем передо мною открылись киевские высоты со
всею чудною нагорною панорамою этого живописного города.
Если бог нам поможет,
все это пойдет стройно и превесело, а в
то же время это сблизит тебя с достойнейшим семейством Альтанского, который вызвался давать тебе почти даровые уроки, потому что он не хочет брать деньги, а будет заниматься с тобой
за мои уроки его дочери.
«Как она прекрасна, и о чем она может так грустить и плакать? Матушка непременно должна
все это знать», — думал я и тоже во что бы
то ни стало хотел это узнать, с
тем чтобы, если можно, сделаться другом этой девушки. Ведь она сама же просила меня об этом. А я хотел умереть
за нее, лишь бы она так не грустила и не плакала.
Пенькновскому эти слова были
все равно, что обольстительный фимиам, в сладком дыму которого он ошалел до
того, что вдруг, приняв, вероятно, свою ложь
за истину, возмнил себя в самом деле моим нравственным руководителем, — начал рассказывать, будто бы он всегда
за мною наблюдал и в дороге и в корпусе и тогда-то говорил мне то-то, а в другой раз это-то и т. п.
— Эх, государыня-матушка, если
всю правду говорить, как перед богом,
то, вздохнув ко всевышнему, ничего я больше
за собою не знаю, как это господь наказал меня
за мое лакомство.
— Тебя бранят, — продолжала матушка, показывая мне листок, на котором я теперь при новом толчке, данном
всем моим нервам, прочел несколько более
того, что было сказано: «Праотцев! ты дурак и подлец…» Дальше нечего было и читать: я узнал руку Виктора Волосатина и понял, что это отклик на мою борзенскую корреспонденцию к его сестре, потому что вслед
за приведенным приветствием стояли слова: «Как смел ты, мерзавец, писать к моей сестре».
Меня обуревали самые смешанные чувства: я был рад, что ненавистное письмо, которого я так долго ждал и опасался, — теперь мне уже более не страшно; я чувствовал прилив самых теплых и благодарных чувств к матери
за деликатность, с которою она освободила меня от тяжких самобичеваний
за это письмо, представив
все дело совсем не в
том свете, как оно мне представлялось, — а главное: я ощущал неодолимые укоры совести
за те недостойные мысли, какие я было начал питать насчет материного характера.
Относясь еще вчера весьма пассивно к матушкиному проекту моих усиленных научных занятий, я теперь уже осуждал себя
за это равнодушие — и теперь сам страстно желал учиться, и учиться не для чего-нибудь корыстного, не для чинов, не для званий или денежных выгод, а именно для самих знаний, для постигания
всего того, что при незнании и необразованности проходит у человека незамеченным и ничтожным, меж
тем как при глубоком разумении жизни в ней
все так осмысленно, так последовательно, причинно и условно, что можно властвовать жизнью, а не подчиняться ей.
Легкая форма его бесед, с тонкою критикою истории культуры, зароняла во мне мысль, что жизнь современного общества, которая делалась доступною моему ведению, идет не по
тому течению, которое может вывесть человечество к идеалу. Идеал этот представляло мне христианство, которое
все будто бы уважают, но к которому, однако, никто сильно и искренно не стремится. Что это
за ложь? как повернуть, чтобы это пошло иначе?
А
тот к полицеймейстеру, и рассказал, что мой отец похож на Кошута, а полицеймейстер Б…, а Б… встретил отца на гулянье в саду, взял рукой вот так
за усы: «Пане Кошут, говорит, что это у вас такое?», а отец мой — он ужасно какой находчивый — он нимало не смешался и говорит: «Это вата», а
тот его прямо
за усы и повел перед
всей публикой по аллее.
Это были общие характеристики, но вслед
за тем Пенькновский появлялся к нам от времени до времени, никем не прошенный, сообщал нам скандалы и частного свойства, между которыми иные были весьма возмутительны и представляли положение Сержа очень жалким; но сам Серж, кажется, никому ни на что не жаловался и тщательно скрывал от
всех свое горе.
Христя
все это приняла с улыбкою и перенесла с таким спокойствием, что казалось, будто она вовсе даже нимало и не страдала. А вслед
за тем вскоре произошло событие в другом роде, которое ее даже заставило хохотать и долго было у нас причиною немалого смеха.
Отпуском меня отсюда не торопились: денег,
за которыми я приехал, не было в сборе, — их свозили в губернский город из разных уездов;
все это шло довольно медленно, и я этим временем свел здесь несколько очень приятных знакомств; во главе их было семейство хозяина, у которого я пристал с моими двумя присяжными солдатами, и потом чрезвычайно живой и веселый живописец Лаптев, который занимался в это время роспискою стен и купола местного собора и жил тут же, рядом со мною, в комнате у
того же самого небогатого дворянина Нестерова.
— Чтобы стен, говорили, не портил. Эх, да, сударь, да: искусство — это такая вещь, что не дается, пока
за него не пострадаешь. Музы ревнивы, проклятые: пока ото
всего не отвернешься да не кинешься им в ноги, дескать «примите к себе в неволю», до
тех пор
всё отворачиваются.
— Я Кольберг, я
тот, которого мать ваша считает своим другом, но теперь пока это
все: пока более ни слова. Слушайте меня: мы здесь одни, во
всем имении нет ни хозяина, ни управителя, ни Лаптева, который привел вас;
все они разъехались кто куда: я один ждал вас и дождался.
За все это я попрошу у вас повиновения.
Это был вечер: старик сидел дома,
все в
том же кресле, и в
том же халате, и
за теми же классиками.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. После? Вот новости — после! Я не хочу после… Мне только одно слово: что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню это! А
все эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас». Вот тебе и сейчас! Вот тебе ничего и не узнали! А
все проклятое кокетство; услышала, что почтмейстер здесь, и давай пред зеркалом жеманиться: и с
той стороны, и с этой стороны подойдет. Воображает, что он
за ней волочится, а он просто тебе делает гримасу, когда ты отвернешься.
Да объяви
всем, чтоб знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не
то чтобы
за какого-нибудь простого человека, а
за такого, что и на свете еще не было, что может
все сделать,
все,
все,
все!
Осип (выходит и говорит
за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб
все живее, а не
то, мол, барин сердится. Стой, еще письмо не готово.
Анна Андреевна. Тебе
все такое грубое нравится. Ты должен помнить, что жизнь нужно совсем переменить, что твои знакомые будут не
то что какой-нибудь судья-собачник, с которым ты ездишь травить зайцев, или Земляника; напротив, знакомые твои будут с самым тонким обращением: графы и
все светские… Только я, право, боюсь
за тебя: ты иногда вымолвишь такое словцо, какого в хорошем обществе никогда не услышишь.
Глеб — он жаден был — соблазняется: // Завещание сожигается! // На десятки лет, до недавних дней // Восемь тысяч душ закрепил злодей, // С родом, с племенем; что народу-то! // Что народу-то! с камнем в воду-то! //
Все прощает Бог, а Иудин грех // Не прощается. // Ой мужик! мужик! ты грешнее
всех, // И
за то тебе вечно маяться!