1. Русская классика
  2. Лесков Н. С.
  3. Детские годы
  4. Глава 36

Детские годы

1874

XXXVI

Он не скоро это исполнил — и зачем он исполнил это? О, сколько было бы лучше, если бы я никогда не узнал того, что сделалось с теми, кого любил я, в мое отсутствие.

С этой поры я видел Кольберга всякий день — и, глядя на его вдохновенное лицо, думал:

«Что за тайна связывает этого человека с моею матерью: может быть, она его любила, когда еще не была женою моего отца; может быть, он о сю пору ее любит».

— Господин Кольберг! — спросил я его однажды, когда мы сидели вдвоем: я читал книгу, а он рисовал карандашом эскиз будущей картины.

Он обернулся.

— Знаете, что я хочу вас спросить?

— Нет, не знаю.

— Не будет ли на этой картине, которую вы сочиняете, лицо моей матери?

— Будет.

— Зачем вы его так часто рисуете?

— Потому, что оно прекрасно.

И он положил карандаш и закрыл руками глаза.

— Господин Кольберг! — продолжал я.

— Спрашивайте.

— Как это было?

— Что?

— Maman и вы…

Он рассказал мне странную историю, в которой сам играл роль жалкую, а моя мать, по обыкновению, святую и миссионерскую: он был дерптский студент, бурш, кутила и демократ; мать — христианка. Он был происхождения ничтожного; она — баронесса. Он за нее сватался — ему отказали, — он не переставал ее любить, искал забвения в искусстве, искал смерти на баррикадах, и остался жив для того, чтобы встретить ее вдовою. Он снова предложил ей руку и снова получил отказ, но на этот раз уже не от ее родителей, а от нее самой.

— И вы знаете, кто этому был виноват? — заключил он, — виновник всего этого вы.

— Я!

— Да; она отвечала мне: «И половина сердца не может отвечать целому, а мое целое принадлежит все моему сыну». Взамен любви она предложила мне свою дружбу, и я жил ею, но когда ее не стало, я буду жить любовью к вам!

— Кого не стало? — вскрикнул я.

— Кого!.. дружбы, — отвечал Кольберг, по-видимому, совершенно спокойно, но я видел, что он лжет, и спросил:

— Разве вы поссорились с maman?

— Да, мы разладили.

— На чем?

— Я вам это скажу завтра.

Я с нетерпением ждал этого завтра и не знал, как начать, но Кольберг предупредил меня сам и довольно грубо; он сказал мне:

— Вы теперь достаточно сильны, чтобы узнать о том, что случилось…

— С maman!

— Нет; с девушкою, которую зовут…

— Христя!

— Да.

— Что с нею?

— Ровно ничего.

— Как это?

— Ее больше нет.

— Она умерла?

— Умерла. Хотите прочесть об этом?

— Очень хочу.

И я взял из его рук письмо maman от довольно давней уже даты и прочел весть, которая меня ошеломила. Maman, после кратких выражений согласия с Кольбергом, что «не все в жизни можно подчинить себе», справедливость этого вывода применяет к Христе, которая просто захотела погибнуть, и погибла. Суть дела была в том, что у Христи явилось дитя, рождение его было неблагополучно — и мать и ребенок отдали богу свои чистые души.

«Я укоряю себя за эту девушку, — писала maman, — я слишком высоко подняла в ней тон — и это ее сгубило. Принимая вещи обыденнее, она была бы счастливее, и…»

Тут что-то было далее, но Кольберг, следивший за моим чтением, вынул на этом месте из моих рук письмо и сказал:

— Остальное к делу не идет.

Я совсем оправился и стал собираться домой. Кольберг возвращался в Петербург. Мы расстались в городе очень дружно — и на прощание он взял с меня слово, что если мне когда-нибудь понадобится друг, то я не стану искать никого другого, кроме его. Я дал ему это слово.

— А на дорогу совет, — добавил он, — не поднимайте очень высоко тона…

— Не поднимаю, — говорю.

— Берите жизнь попроще, а то спутаетесь и других спутаете. Я пострадал от этого, — смотрите вы не пострадайте, — зато и выработал себе консерв.

— Какой консерв?

— Морали: я согласен, что не делать того другому, чего себе не желаешь — мало; слова нет, что мало, потому что это одно отрицание зла, но не добро, — а вот как: faites се que vous voulez qu’on vous fasse [Поступайте так, как бы вы хотели, чтобы с вами поступали (франц.).] — и больше этого ничего не нужно. Прощайте.

Я ехал благополучно до самого Киева и уже переменял лошадей на последней станции, как вдруг смотритель мне подал пакет. Я взглянул на адрес и узнал руку Кольберга, а распечатав, нашел то же материно письмо, которое уже было в моих руках и не дочитано на букве «и».

«Дочитайте!» — подписал на нем Кольберг.

«Принимая вещи обыденнее, она могла бы быть счастливее, и это приложимо ко многим. Я часто думаю, что в христианском мире установился несколько неправильный взгляд на нашу собственную жизнь: отчего, изводя себя по мелочам ради той или другой идеи, мы не вправе делать того же самого en gros? [В большом, в крупном (франц.).] Я этого решительно не понимаю: те, которые клали под топор свою голову за какую-нибудь высокую идею, разве в сущности не те же самоубийцы? Если сохранение жизни важнее всего, то они должны были ее сохранить, и тогда у нас не было бы тех идеалистов, которыми хвалится и ими живет, не доходя до крайней низости, весь род человеческий. Не укоряйте меня, мой друг, что все эти мысли приходят мне, когда я думаю о моем сыне: он теперь прожил уже срок своего наказания, получает чин и был бы свободен: он бы уехал к вам, вы бы открыли дорогу его художественному развитию, между тем как со мною он погибнет здесь среди удушливой атмосферы канцелярской, но почем знать — может быть, со временем сживется с нею и позабудет все, что я старалась в него вдохнуть… Эта мысль не дает мне покоя, и я чувствую, что я с нею не справлюсь: мое счастье развязать ему крылья и благословить его полет, искупив свое самовластие над собою карою, какой буду заслуживать».

Внизу этого рукою Кольберга было отмечено: «С тех пор писем не было».

Вы можете вообразить, в какое состояние пришел я, прочитав это письмо! Вообразите же другое мое состояние, когда я, входя в свою квартиру, не встретил моей матери… Я не спросил никакого объяснения у нашей служанки и бросился к Альтанскому.

Это был вечер: старик сидел дома, все в том же кресле, и в том же халате, и за теми же классиками.

— А, друг мой! это ты! Ну что же: ты приехал все-таки не поздно, чтобы узнать свое горе.

— Моя мать… — мог я только проговорить.

— Твоя мать кончила с собою (он не сказал мне, как она отравилась). Она увлеклась своим самоотвержением…

— О, я знаю это! знаю! и это я во всем виноват.

— Чем же?

— Я не умел скрыть, что мне скучно, что меня манит что-то иное, — и я потерял ее, а с ней все, что было мне мило.

— Что же, она, значит, своего достигла: теперь она для тебя никогда не умрет.

Он более не утешал меня, да я и не требовал утешения: я провел несколько дней, молясь на могиле матери, и уехал отсюда навсегда, к Кольбергу. Более мне ничего не оставалось делать: я был выбит из старой колеи и должен был искать новой.

— Я не могу быть ученым, как вы, — сказал я Альтанскому, — в душе моей горит другой огонь: огонь жизни; я хочу служить искусству.

— И служи ему, — отвечал он в час нашей разлуки, когда я в последний раз поцеловал его в бледные уста.

Он остался на берегу Днепра, а я уехал к Кольбергу. С тех пор я уже не видал старика, он умер — не от грусти, не от печали одиночества, а просто от смерти, и прислал мне в наследие своих классиков; а я… я вступил в новую жизнь — в новую колею ошибок, которые запишу когда-нибудь; конечно, уже не в эту тетрадь, заключающую дни моего детства и юношества, проведенные между людьми, которым да будет мирный сон и вечная память.

1874
а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я