Неточные совпадения
Наша публика так еще молода и простодушна, что
не понимает басни, если в конце
ее не находит нравоучения.
Она не угадывает шутки,
не чувствует иронии;
она просто дурно воспитана.
Она еще
не знает, что в порядочном обществе и в порядочной книге явная брань
не может иметь места; что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое и тем
не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый и верный удар.
За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем
не бывало, несмотря на то что
она была доверху накладена.
Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков лошадьми и в последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувший волнами из ущелий, покрывал
ее совершенно, ни единый звук
не долетал уже оттуда до нашего слуха.
— А что ж такое
она пропела,
не помните ли?
— Да, кажется, вот так: «Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только
не расти,
не цвести ему в нашем саду». Печорин встал, поклонился
ей, приложив руку ко лбу и сердцу, и просил меня отвечать
ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел его ответ.
Печорин в задумчивости
не сводил с
нее глаз, и
она частенько исподлобья на него посматривала.
Только
не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на
нее смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные.
Недаром ему завидовали все наездники и
не раз пытались
ее украсть, только
не удавалось.
Бывало, он
ее никогда и
не привязывает.
Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть, есть ли у них корм, и притом осторожность никогда
не мешает: у меня же была лошадь славная, и уж
не один кабардинец на
нее умильно поглядывал, приговаривая: «Якши тхе, чек якши!» [Хороша, очень хороша! (тюрк.)]
— Послушай, — сказал твердым голосом Азамат, — видишь, я на все решаюсь. Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как
она пляшет! как поет! а вышивает золотом — чудо!
Не бывало такой жены и у турецкого падишаха… Хочешь? дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду с
нею мимо в соседний аул — и
она твоя. Неужели
не стоит Бэла твоего скакуна?
— Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь; а
не видать тебе
ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе
ее подарил бы?..
Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки
ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время я ничего
не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает,
не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.
— Послушайте, Максим Максимыч! — сказал Печорин, приподнявшись. — Ведь вы добрый человек, — а если отдадим дочь этому дикарю, он
ее зарежет или продаст. Дело сделано,
не надо только охотою портить; оставьте
ее у меня, а у себя мою шпагу…
—
Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел
ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало,
не говорит и
не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу:
она знает по-татарски, будет ходить за
нею и приучит
ее к мысли, что
она моя, потому что
она никому
не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
Она призадумалась,
не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял
ее руку и стал
ее уговаривать, чтоб
она его поцеловала;
она слабо защищалась и только повторяла: «Поджалуста, поджалуста,
не нада,
не нада». Он стал настаивать;
она задрожала, заплакала.
— Дьявол, а
не женщина! — отвечал он, — только я вам даю мое честное слово, что
она будет моя…
Она не взяла руки, молчала.
— Да,
она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, он часто
ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда
не производил на
нее такого впечатления. Да, они были счастливы!
— Как это скучно! — воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидал трагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. — Да неужели, — продолжал я, — отец
не догадался, что
она у вас в крепости?
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть,
она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское,
не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и
она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они
не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне
ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки
не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает,
не вылезая из своего тряского экипажа.
Бог даст,
не хуже их доедем: ведь нам
не впервые», — и он был прав: мы точно могли бы
не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь
не стоит того, чтоб об
ней так много заботиться…
Итак, погодите или, если хотите, переверните несколько страниц, только я вам этого
не советую, потому что переезд через Крестовую гору (или, как называет
ее ученый Гамба, le Mont St-Christophe) достоин вашего любопытства.
— Мы долго от
нее это скрывали, пока
она не привыкла к своему положению; а когда сказали, так
она дня два поплакала, а потом забыла.
— Я вчера целый день думала, — отвечала
она сквозь слезы, — придумывала разные несчастия: то казалось мне, что его ранил дикий кабан, то чеченец утащил в горы… А нынче мне уж кажется, что он меня
не любит.
— Правда, правда! — отвечала
она, — я буду весела. — И с хохотом схватила свой бубен, начала петь, плясать и прыгать около меня; только и это
не было продолжительно;
она опять упала на постель и закрыла лицо руками.
Что было с
нею мне делать? Я, знаете, никогда с женщинами
не обращался; думал, думал, чем
ее утешить, и ничего
не придумал; несколько времени мы оба молчали… Пренеприятное положение-с!
Наконец я
ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и
не жаркий; все горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец
она села на дерн, и я сел возле
нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за
нею, точно какая-нибудь нянька.
— Это лошадь отца моего, — сказала Бэла, схватив меня за руку;
она дрожала, как лист, и глаза
ее сверкали. «Ага! — подумал я, — и в тебе, душенька,
не молчит разбойничья кровь!»
Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно, думал, что с ним заводят переговоры, — как
не так!.. Мой гренадер приложился… бац!.. мимо, — только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и
она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой — и был таков.
— Помилуйте, — говорил я, — ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он
не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что год тому назад
она ему больно нравилась — он мне сам говорил, — и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался…
Случалось, по целым дням, кроме «да» да «нет», от
нее ничего больше
не добьешься.
Я стал читать, учиться — науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них
не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди — невежды, а слава — удача, и чтоб добиться
ее, надо только быть ловким.
Глупец я или злодей,
не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели
она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и были уж почти у самой крепости: только кустарник закрывал
ее от нас. Вдруг выстрел… Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение… Опрометью поскакали мы на выстрел — смотрим: на валу солдаты собрались в кучу и указывают в поле, а там летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Григорий Александрович взвизгнул
не хуже любого чеченца; ружье из чехла — и туда; я за ним.
Вот наконец мы были уж от него на ружейный выстрел; измучена ли была у Казбича лошадь или хуже наших, только, несмотря на все его старания,
она не больно подавалась вперед. Я думаю, в эту минуту он вспомнил своего Карагёза…
Когда дым рассеялся, на земле лежала раненая лошадь и возле
нее Бэла; а Казбич, бросив ружье, по кустарникам, точно кошка, карабкался на утес; хотелось мне его снять оттуда — да
не было заряда готового!
Мы изорвали чадру и перевязали рану как можно туже; напрасно Печорин целовал
ее холодные губы — ничто
не могло привести
ее в себя.
После нескольких минут молчания Григорий Александрович сказал мне: «Послушайте, Максим Максимыч, мы этак
ее не довезем живую».
Он был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что
она больше дня жить
не может; только он ошибся…
— Помилуйте, да эти черкесы — известный воровской народ: что плохо лежит,
не могут
не стянуть; другое и
не нужно, а все украдет… уж в этом прошу их извинить! Да притом
она ему давно-таки нравилась.
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж с
нею измучились порядком. Около десяти часов вечера
она пришла в себя; мы сидели у постели; только что
она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв
ее за руку. «Я умру!» — сказала
она. Мы начали
ее утешать, говорили, что лекарь обещал
ее вылечить непременно;
она покачала головкой и отвернулась к стене:
ей не хотелось умирать!..
Он слушал
ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время
не заметил ни одной слезы на ресницах его: в самом ли деле он
не мог плакать, или владел собою —
не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого
не видывал.
Начала печалиться о том, что
она не христианка, и что на том свете душа
ее никогда
не встретится с душою Григория Александровича, и что иная женщина будет в раю его подругой.
Мне пришло на мысль окрестить
ее перед смертию; я
ей это предложил;
она посмотрела на меня в нерешимости и долго
не могла слова вымолвить; наконец отвечала, что
она умрет в той вере, в какой родилась.
Настала другая ночь; мы
не смыкали глаз,
не отходили от
ее постели.
Она ужасно мучилась, стонала, и только что боль начинала утихать,
она старалась уверить Григорья Александровича, что
ей лучше, уговаривала его идти спать, целовала его руку,
не выпускала
ее из своих.