Неточные совпадения
У нее вчера вечером
было только шесть временных гостей, но на ночь с ней никто
не остался, и оттого она прекрасно, сладко выспалась одна, совсем одна, на широкой постели.
Зоя, которая уже кончила играть и только что хотела зевнуть, теперь никак
не может раззеваться. Ей хочется
не то сердиться,
не то смеяться.
У ней
есть постоянный гость, какой-то высокопоставленный старичок с извращенными эротическими привычками. Над его визитами к ней потешается все заведение.
— Ты бы, Феклуша, скушала бы и мою котлетку. Кушай, милая, кушай,
не стесняйся, тебе надо поправляться. А знаете, барышни, что я вам скажу, — обращается она к подругам, — ведь
у нашей Феклуши солитер, а когда
у человека солитер, то он всегда
ест за двоих: половину за себя, половину за глисту.
— И в Кольку-бухгалтера? И в подрядчика? И в Антошку-картошку? И в актера толстого? У-у, бесстыдница! — вдруг вскрикивает Женя. —
Не могу видеть тебя без омерзения. Сука ты!
Будь я на твоем месте такая разнесчастная, я бы лучше руки на себя наложила, удавилась бы на шнурке от корсета. Гадина ты!
—
Не знаю, какой-то совсем незнакомый, — говорит она вполголоса. — Никогда
у нас
не был. Какой-то папашка, толстый, в золотых очках и в форме.
Но чаще всего
у него
не было денег, и он просиживал около своей любовницы целыми вечерами, терпеливо и ревниво дожидаясь ее, когда Соньку случайно брал гость. И когда она возвращалась обратно и садилась с ним рядом, то он незаметно, стараясь
не обращать на себя общего внимания и
не поворачивая головы в ее сторону, все время осыпал ее упреками. И в ее прекрасных, влажных, еврейских глазах всегда во время этих разговоров
было мученическое, но кроткое выражение.
Но приват-доцент Ярченко уперся и казался по-настоящему рассерженным, хотя,
быть может, он и сам
не знал, что пряталось
у него в каком-нибудь темном закоулке души
Товарищи никогда
не могли постигнуть, где он находил время для занятий наукой, но тем
не менее все экзамены и очередные работы он сдавал отлично и с первого курса
был на виду
у профессоров.
Совершенно добровольно, ничуть
не нуждаясь в деньгах, он прослужил один год клерком
у нотариуса, другой — письмоводителем
у мирового судьи, а весь прошлый год,
будучи на последнем курсе, вел в местной газете хронику городской управы и нес скромную обязанность помощника секретаря в управлении синдиката сахарозаводчиков.
И
у каждого
было стремление довести себя через опьянение до того туманного и радужного состояния, когда всё — все равно и когда голова
не знает, что делают руки и ноги и что болтает язык.
И, должно
быть,
не одни студенты, а все случайные и постоянные посетители Ямы испытывали в большей или меньшей степени трение этой внутренней душевной занозы, потому что Дорошенко торговал исключительно только поздним вечером и ночью, и никто
у него
не засиживался, а так только заезжали мимоходом, на перепутье.
— Если я вам
не в тягость, я
буду очень рад, — сказал он просто. — Тем более что
у меня сегодня сумасшедшие деньги. «Днепровское слово» заплатило мне гонорар, а это такое же чудо, как выиграть двести тысяч на билет от театральной вешалки. Виноват, я сейчас…
— Толстенький! — ластилась одетая жокеем Вера к приват-доценту, карабкаясь к нему на колени, —
у меня
есть подруга одна, только она больная и
не может выходить в залу. Я ей снесу яблок и шоколаду? Позволяешь?
Или, может
быть,
у них
не хватает ни времени, ни самоотверженности, ни самообладания вникнуть с головой в эту жизнь и подсмотреть ее близко-близко, без предубеждения, без громких фраз, без овечьей жалости, во всей ее чудовищной простоте и будничной деловитости.
Но Боря
не мог оставить.
У него
была несчастная особенность!: опьянение
не действовало ему ни на ноги, ни на язык но приводило его в мрачное, обидчивое настроение и толкало на ссоры. А Платонов давно уже раздражал его своим небрежно-искренним, уверенным и серьезным тоном, так мало подходящим к отдельному кабинету публичного дома Но еще больше сердило Собашникова то кажущееся равнодушие, с которым репортер пропускал его злые вставки в разговор.
Вернулся Платонов с Пашей. На Пашу жалко и противно
было смотреть. Лицо
у нее
было бледно, с синим отечным отливом, мутные полузакрытые глаза улыбались слабой, идиотской улыбкой, открытые губы казались похожими на две растрепанные красные мокрые тряпки, и шла она какой-то робкой, неуверенной походкой, точно делая одной ногой большой шаг, а другой — маленький. Она послушно подошла к дивану и послушно улеглась головой на подушку,
не переставая слабо и безумно улыбаться. Издали
было видно, что ей холодно.
На один момент
у студента мелькнуло
было в уме желание неожиданно, сбоку, ударить Платонова и отскочить. — товарищи, наверно, разняли бы их и
не допустили до драки.
Обрати внимание на ее обиходный словарь тридцать — сорок слов,
не более, — совсем как
у ребенка или дикаря:
есть,
пить, спать, мужчина, кровать, хозяйка, рубль, любовник, доктор, больница, белье, городовой — вот и все.
— А, право, сам
не знаю. Хотел
было переночевать в кабинете
у Исай Саввича, но жаль потерять такое чудесное утро. Думаю выкупаться, а потом сяду на пароход и поеду в Липский монастырь к одному знакомому пьяному чернецу. А что?
— И вот я взял себе за Сарочкой небольшое приданое. Что значит небольшое приданое?! Такие деньги, на которые Ротшильд и поглядеть
не захочет, в моих руках уже целый капитал. Но надо сказать, что и
у меня
есть кое-какие сбережения. Знакомые фирмы дадут мне кредит. Если господь даст, мы таки себе
будем кушать кусок хлеба с маслицем и по субботам вкусную рыбу-фиш.
— Да накажи меня бог! А впрочем, позвольте, молодой человек! Вы сами понимаете. Я
был холостой, и, конечно, понимаете, всякий человек грешен… Теперь уж, конечно,
не то. Записался в инвалиды. Но от прежних дней
у меня осталась замечательная коллекция. Подождите, я вам сейчас покажу ее. Только, пожалуйста, смотрите осторожнее.
В другом вагоне
у него
был целый рассадник женщин, человек двенадцать или пятнадцать, под предводительством старой толстой женщины с огромными, устрашающими, черными бровями. Она говорила басом, а ее жирные подбородки, груди и животы колыхались под широким капотом в такт тряске вагона, точно яблочное желе. Ни старуха, ни молодые женщины
не оставляли ни малейшего сомнения относительно своей профессии.
Теперь очень нетрудно
было убедить ее в том, что ехать с ней вместе Горизонту представляет большую опасность для него и что лучше ей остаться здесь и переждать время, пока дела
у любовника
не сложатся благоприятно.
Он
пил очень умеренно, а без компании совсем
не пил К еде
был совершенно равнодушен. Но, конечно, как
у всяко го человека,
у него
была своя маленькая слабость: он страшно любил одеваться и тратил на свой туалет немалые деньги. Модные воротнички всевозможных фасонов, галстуки. брильянтовые запонки, брелоки, щегольское нижнее белы и шикарная обувь — составляли его главнейшие увлечения.
Конечно,
у него
не было расчета в том, чтобы получить десятью пятнадцатью рублями больше, но одна мысль о том, что конкурент Ямпольский получит при продаже более, чем он, приводила его в бешенство.
Это
была женщина, вернее сказать, отставная девка, которые водятся только на юге России,
не то полька,
не то малороссиянка, уже достаточно старая и богатая для того, чтобы позволить себе роскошь содержать мужа (а вместе с ним и кафешантан), красивого и ласкового полячка. Горизонт и Барсукова встретились, как старые знакомые. Кажется,
у них
не было ни страха, ни стыда, ни совести, когда они разговаривали друг с другом.
— Вот я вам и предлагаю, господин Горизонт, —
не найдется ли
у вас невинных девушек? Теперь на них громадный спрос. Я с вами играю в открытую. За деньгами мы
не постоим. Теперь это в моде. Заметьте, Горизонт, вам возвратят ваших клиенток совершенно в том же виде, в каком они
были. Это, вы понимаете, — маленький разврат, в котором я никак
не могу разобраться…
Она
не острила,
не смеялась,
не читала, как всегда, своего обычного бульварного романа, который теперь бесцельно лежал
у нее на груди или на животе, но
была зла, сосредоточенно-печальна, и в ее глазах горел желтый огонь, говоривший о ненависти.
— Напрасно вы брезгуете этим генералом, — сказала она. — Я знавала хуже эфиопов.
У меня
был один Гость настоящий болван. Он меня
не мог любить иначе… иначе… ну, скажем просто, он меня колол иголками в грудь… А в Вильно ко мне ходил ксендз. Он одевал меня во все белое, заставлял пудриться, укладывал в постель. Зажигал около меня три свечки. И тогда, когда я казалась ему совсем мертвой, он кидался на меня.
— Ты правду говоришь, Женька!
У меня тоже
был один ёлод. Он меня все время заставлял притворяться невинной, чтобы я плакала и кричала. А вот ты, Женечка, самая умная из нас, а все-таки
не угадаешь, кто он
был…
— А то
у меня
был один учитель. Он какую-то арифметику учил, я
не помню, какую. Он меня все время заставлял думать, что будто бы я мужчина, а он женщина, и чтобы я его… насильно… И какой дурак! Представьте себе, девушки, он все время кричал: «Я твоя! Я вся твоя! Возьми меня! Возьми меня!»
Дети мои, кажется,
у нас никогда
не было случая, чтобы мы пускались друг с другом в откровенности, а вот я вам скажу, что меня, когда мне
было десять с половиной лет, моя собственная мать продала в городе Житомире доктору Тарабукину.
— Нет, это уж
не модель, ангел мой!
У меня здесь
есть один коллега. Я к нему и пойду ночевать. Сию минуту я вернусь.
Это-то и
была знакомая Лихонину баба Грипа, та самая,
у которой в крутые времена он
не только бывал клиентом, но даже кредитовался. Она вдруг узнала Лихонина, бросилась к нему, обняла, притиснула к груди и поцеловала прямо в губы мокрыми горячими толстыми губами. Потом она размахнула руки, ударила ладонь об ладонь, скрестила пальцы с пальцами и сладко, как умеют это только подольские бабы, заворковала...
Тогда князь сзывал к кому-нибудь из товарищей (
у него никогда
не было своей квартиры) всех близких друзей и земляков и устраивал такое пышное празднество, — по-кавказски «той», — на котором истреблялись дотла дары плодородной Грузии, на котором
пели грузинские песни и, конечно, в первую голову «Мравол-джамием» и «Нам каждый гость ниспослан богом, какой бы ни
был он страны», плясали без устали лезгинку, размахивая дико в воздухе столовыми ножами, и говорил свои импровизации тулумбаш (или, кажется, он называется тамада?); по большей части говорил сам Нижерадзе.
За ним этот смешной недостаток знали, высмеивали эту его черту добродушно и бесцеремонно, но охотно прощали ради той независимой товарищеской услужливости и верности слову, данному мужчине (клятвы женщинам
были не в счет), которыми он обладал так естественно. Впрочем, надо сказать, что он пользовался в самом деле большим успехом
у женщин. Швейки, модистки, хористки, кондитерские и телефонные барышни таяли от пристального взгляда его тяжелых, сладких и томных черно-синих глаз…
У него
не было близких, сердечных друзей между товарищами, но его мнения и суждения имели среди них значительную авторитетность.
— Нет, так нельзя, Люба! Так невозможно дальше,говорил десять минут спустя Лихонин, стоя
у дверей, укутанный, как испанский гидальго плащом, одеялом. — Завтра же я найму тебе комнату в другом доме. И вообще, чтобы этого
не было! Иди с богом, спокойной ночи! Все-таки ты должна дать честное слово, что
у нас отношения
будут только дружеские.
Последнее
было сделано совсем инстинктивно и, пожалуй, неожиданно даже для самой Любки. Никогда еще в жизни она
не целовала мужской руки, кроме как
у попа. Может
быть, она хотела этим выразить признательность Лихонину и преклонение перед ним, как перед существом высшим.
— То
есть тут
не паспорт, а надо вам взять
у экономки бланк.
— Молодой человек! Я
не знаю, чему вас учат в разных ваших университетах, но неужели вы меня считаете за такую уже окончательную дуру? Дай бог, чтобы
у вас
были, кроме этих, которые на вас, еще какие-нибудь штаны! Дай бог, чтобы вы хоть через день имели на обед обрезки колбасы из колбасной лавки, а вы говорите: вексель! Что вы мне голову морочите?
Одна из девиц, красная, толстая и басистая,
у которой всего-навсего
были в лице только пара красных щек, из которых смешно выглядывал намек на вздернутый нос и поблескивала из глубины пара черных изюминок-глазок, все время рассматривала Любку с ног до головы, точно сквозь воображаемый лорнет, водя по ней ничего
не говорящим, но презрительным взглядом.
— А я знаю! — кричала она в озлоблении. — Я знаю, что и вы такие же, как и я! Но
у вас папа, мама, вы обеспечены, а если вам нужно, так вы и ребенка вытравите,многие так делают. А
будь вы на моем месте, — когда жрать нечего, и девчонка еще ничего
не понимает, потому что неграмотная, а кругом мужчины лезут, как кобели, — то и вы бы
были в публичном доме! Стыдно так над бедной девушкой изголяться, — вот что!
Однако
у нее
не было никакой рекомендации.
Но, наконец, убедившись должно
быть, что вина
не ее, а гостя, отнял
у нее кошелек в котором
было рубль с мелочью, и взял под залог ее дешевенькую шляпку и верхнюю кофточку.
— Поскули
у меня еще… Я тебе поскулю… Вот вскричу сейчас полицию и скажу, что ты меня обокрала, когда я спал. Хочешь? Давно в части
не была?
Да и то надо сказать, разве Коля, подобно большинству его сверстников,
не видал, как горничная Фрося, такая краснощекая, вечно веселая, с ногами твердости стали (он иногда, развозившись, хлопал ее по спине), как она однажды, когда Коля случайно быстро вошел в папин кабинет, прыснула оттуда во весь дух, закрыв лицо передником, и разве он
не видал, что в это время
у папы
было лицо красное, с сизым, как бы удлинившимся носом, и Коля подумал: «Папа похож на индюка».
Разве
у того же папы Коля, отчасти по свойственной всем мальчикам проказливости и озорству, отчасти от скуки,
не открыл случайно в незапертом ящике папиного письменного стола громадную коллекцию карточек, где
было представлено именно то, что приказчики называют увенчанием любви, а светские оболтусы — неземною страстью.
Конечно,
у нее
был один только святой материнский расчет: если уже суждено Бореньке пасть, то пускай он отдаст свою чистоту, свою невинность, свое первое физическое влечение
не проститутке,
не потаскушке,
не искательнице приключений, а чистой девушке.
Коля Гладышев
был не один, а вместе с товарищем-одноклассником Петровым, который впервые переступал порог публичного дома, сдавшись на соблазнительные уговоры Гладышева. Вероятно, он в эти минуты находился в том же диком, сумбурном, лихорадочном состоянии, которое переживал полтора года тому назад и сам Коля, когда
у него тряслись ноги, пересыхало во рту, а огни ламп плясали перед ним кружащимися колесами.