Неточные совпадения
Кербеш медленно втягивает
в себя полрюмки ликера, слегка разминает языком по нёбу маслянистую, острую, крепкую жидкость, проглатывает ее, запивает не торопясь кофеем и потом проводит безымянным
пальцем левой руки по усам вправо и влево.
В одних нижних юбках и
в белых сорочках, с голыми руками, иногда босиком, женщины бесцельно слоняются из комнаты
в комнату, все немытые, непричесанные, лениво тычут указательным
пальцем в клавиши старого фортепиано, лениво раскладывают гаданье на картах, лениво перебраниваются и с томительным раздражением ожидают вечера.
Был случай, что Симеон впустил
в залу какого-то пожилого человека, одетого по-мещански. Ничего не было
в нем особенного: строгое, худое лицо с выдающимися, как желваки, костистыми, злобными скулами, низкий лоб, борода клином, густые брови, один глаз заметно выше другого. Войдя, он поднес ко лбу сложенные для креста
пальцы, но, пошарив глазами по углам и не найдя образа, нисколько не смутился, опустил руку, плюнул и тотчас же с деловым видом подошел к самой толстой во всем заведении девице — Катьке.
Он играет одним
пальцем и напевает тем ужасным козлиным голосом, каким обладают все капельмейстеры,
в которые он когда-то готовился...
Но лихач смеется, делает чуть заметное движение
пальцами, и белая лошадь тотчас же, точно она только этого и дожидалась, берет с места доброй рысью, красиво заворачивает назад и с мерной быстротой уплывает
в темноту вместе с пролеткой и широкой спиной кучера.
Но у Анны Марковны они сейчас же заказали себе кадриль и плясали ее, особенно пятую фигуру, где кавалеры выделывают соло, совершенно как настоящие парижане, даже заложив большие
пальцы в проймы жилетов.
Началась настоящая русская громкая и непонятная бестолочь. Розовый, белокурый, миловидный Толпыгин играл на пианино сегидилью из «Кармен», а Ванька-Встанька плясал под нее камаринского мужика. Подняв кверху узкие плечи, весь искособочившись, растопырив
пальцы опущенных вниз рук, он затейливо перебирал на месте длинными, тонкими ногами, потом вдруг пронзительно ухал, вскидывался и выкрикивал
в такт своей дикой пляски...
А этот чернозем через год обращался
в толстенную бабищу, которая целый день лежит на постели и жует пряники или унижет свои
пальцы копеечными кольцами, растопырит их и любуется.
Любке почему-то показалось, что Лихонин на нее рассердился или заранее ревнует ее к воображаемому сопернику. Уж слишком он громко и возбужденно декламировал. Она совсем проснулась, повернула к Лихонину свое лицо, с широко раскрытыми, недоумевающими и
в то же время покорными глазами, и слегка прикоснулась
пальцами к его правой руке, лежавшей на ее талии.
Лихонин смутился. Таким странным ему показалось вмешательство этой молчаливой, как будто сонной девушки. Конечно, он не сообразил того, что
в ней говорила инстинктивная, бессознательная жалость к человеку, который недоспал, или, может быть, профессиональное уважение к чужому сну. Но удивление было только мгновенное. Ему стало почему-то обидно. Он поднял свесившуюся до полу руку лежащего, между
пальцами которой так и осталась потухшая папироса, и, крепко встряхнув ее, сказал серьезным, почти строгим голосом...
Это-то и была знакомая Лихонину баба Грипа, та самая, у которой
в крутые времена он не только бывал клиентом, но даже кредитовался. Она вдруг узнала Лихонина, бросилась к нему, обняла, притиснула к груди и поцеловала прямо
в губы мокрыми горячими толстыми губами. Потом она размахнула руки, ударила ладонь об ладонь, скрестила
пальцы с
пальцами и сладко, как умеют это только подольские бабы, заворковала...
«Неужели я трус и тряпка?! — внутренне кричал Лихонин и заламывал
пальцы. — Чего я боюсь, перед кем стесняюсь? Не гордился ли я всегда тем, что я один хозяин своей жизни? Предположим даже, что мне пришла
в голову фантазия, блажь сделать психологический опыт над человеческой душой, опыт редкий, на девяносто девять шансов неудачный. Неужели я должен отдавать кому-нибудь
в этом отчет или бояться чьего-либо мнения? Лихонин! Погляди на человечество сверху вниз!»
Лихонин ткнул
пальцем в последний пункт и, перевернув книжку лицом к экономке, сказал торжествующе...
Он говорил, может быть, и не так, но во всяком случае приблизительно
в этом роде. Любка краснела, протягивала барышням
в цветных кофточках и
в кожаных кушаках руку, неуклюже сложенную всеми
пальцами вместе, потчевала их чаем с вареньем, поспешно давала им закуривать, но, несмотря на все приглашения, ни за что не хотела сесть. Она говорила: «Да-с, нет-с, как изволите». И когда одна из барышень уронила на пол платок, она кинулась торопливо поднимать его.
Кадеты дали ему по двугривенному. Он положил их на ладонь, другой рукой сделал
в воздухе пасс, сказал: ейн, цвей, дрей, щелкнул двумя
пальцами — и монеты исчезли.
— Не знаю, — ответил глухо и потупившись Платонов, но он побледнел, и
пальцы его под столом судорожно сжались
в кулаки. — Может быть, убил бы его…
— Сейчас… сейчас… — говорил сторож, водя
пальцем по рубрикам. — Третьего дня… стало быть,
в субботу…
в субботу… Как говоришь, фамилия-то?