Неточные совпадения
Одна из девиц, Любка, босая,
в сорочке, с
голыми руками, некрасивая,
в веснушках, но крепкая и свежая телом, вышла во внутренний двор.
Она очень мала ростом, но кругло-толста: ее можно себе представить, вообразив снизу вверх три мягких студенистых шара — большой, средний и маленький, втиснутых друг
в друга без промежутков; это — ее юбка, торс и
голова.
В одних нижних юбках и
в белых сорочках, с
голыми руками, иногда босиком, женщины бесцельно слоняются из комнаты
в комнату, все немытые, непричесанные, лениво тычут указательным пальцем
в клавиши старого фортепиано, лениво раскладывают гаданье на картах, лениво перебраниваются и с томительным раздражением ожидают вечера.
Порою завязывались драки между пьяной скандальной компанией и швейцарами изо всех заведений, сбегавшимися на выручку товарищу швейцару, — драка, во время которой разбивались стекла
в окнах и фортепианные деки, когда выламывались, как оружие, ножки у плюшевых стульев, кровь заливала паркет
в зале и ступеньки лестницы, и люди с проткнутыми боками и проломленными
головами валились
в грязь у подъезда, к звериному, жадному восторгу Женьки, которая с горящими глазами, со счастливым смехом лезла
в самую гущу свалки, хлопала себя по бедрам, бранилась и науськивала,
в то время как ее подруги визжали от страха и прятались под кровати.
Швейцар Симеон помогает кому-то раздеться
в передней. Женя заглядывает туда, держась обеими руками за дверные косяки, но тотчас же оборачивается назад и на ходу пожимает плечами и отрицательно трясет
головой.
Тамара с
голыми белыми руками и обнаженной шеей, обвитой ниткой искусственного жемчуга, толстая Катька с мясистым четырехугольным лицом и низким лбом — она тоже декольтирована, но кожа у нее красная и
в пупырышках; новенькая Нина, курносая и неуклюжая,
в платье цвета зеленого попугая; другая Манька — Манька Большая или Манька Крокодил, как ее называют, и — последней — Сонька Руль, еврейка, с некрасивым темным лицом и чрезвычайно большим носом, за который она и получила свою кличку, но с такими прекрасными большими глазами, одновременно кроткими и печальными, горящими и влажными, какие среди женщин всего земного шара бывают только у евреек.
Но он высвободился из-под ее руки, втянув
в себя
голову, как черепаха, и она без всякой обиды пошла танцевать с Нюрой. Кружились и еще три пары.
В танцах все девицы старались держать талию как можно прямее, а
голову как можно неподвижнее, с полным безучастием на лицах, что составляло одно из условий хорошего тона заведения. Под шумок учитель подошел к Маньке Маленькой.
Но чаще всего у него не было денег, и он просиживал около своей любовницы целыми вечерами, терпеливо и ревниво дожидаясь ее, когда Соньку случайно брал гость. И когда она возвращалась обратно и садилась с ним рядом, то он незаметно, стараясь не обращать на себя общего внимания и не поворачивая
головы в ее сторону, все время осыпал ее упреками. И
в ее прекрасных, влажных, еврейских глазах всегда во время этих разговоров было мученическое, но кроткое выражение.
Он одним движением
головы, на ходу, вызвал Тамару из зала и исчез с ней
в ее комнате.
У тех и у других считалось особенно приличным и светским танцевать как можно неподвижнее, держа руки опущенными вниз и
головы поднятыми вверх и склоненными, с некоторым гордым и
в то же время утомленным и расслабленным видом.
И потому
в два часа ночи, едва только закрылся уютный студенческий ресторан «Воробьи» и все восьмеро, возбужденные алкоголем и обильной пищей, вышли из прокуренного, чадного подземелья наверх, на улицу,
в сладостную, тревожную темноту ночи, с ее манящими огнями на небе и на земле, с ее теплым, хмельным воздухом, от которого жадно расширяются ноздри, с ее ароматами, скользившими из невидимых садов и цветников, то у каждого из них пылала
голова и сердце тихо и томно таяло от неясных желаний.
— Фью-ю! — свистнул протяжно Лихонин и проскандировал унылым тоном, кивая
в такт опущенной набок
головой. — Понес философ наш обычный вздор: веревка вервие простое.
Или, может быть, у них не хватает ни времени, ни самоотверженности, ни самообладания вникнуть с
головой в эту жизнь и подсмотреть ее близко-близко, без предубеждения, без громких фраз, без овечьей жалости, во всей ее чудовищной простоте и будничной деловитости.
Борис Собашников опять картинно стал
в углу,
в наклонном положении, заложив нога за ногу и задрав кверху
голову. Вдруг он сказал среди общего молчания самым фатовским тоном, обращаясь прямо к Платонову...
Держась рукой за воображаемую цепочку и
в то же время оскаливаясь, приседая, как мартышка, часто моргая веками и почесывая себе то зад, то волосы на
голове, он пел гнусавым, однотонным и печальным голосом, коверкая слова...
В заключение он взял на руки Маню Беленькую, завернул ее бортами сюртука и, протянув руку и сделав плачущее лицо, закивал
головой, склоненной набок, как это делают черномазые грязные восточные мальчишки, которые шляются по всей России
в длинных старых солдатских шинелях, с обнаженной, бронзового цвета грудью, держа за пазухой кашляющую, облезлую обезьянку.
Володе Павлову захотелось поглядеть на танцы, у Толпыгина разболелась
голова, и он попросил Тамару провести его умыться, Петровский, тайно перехватив у Лихонина три рубля, вышел
в коридор и уже оттуда послал экономку Зосю за Манькой Беленькой.
Но зато какая страшная,
голая, ничем не убранная, откровенная правда
в этом деловом торге о цене ночи,
в этих десяти мужчинах
в — вечер,
в этих печатных правилах, изданных отцами города, об употреблении раствора борной кислоты и о содержании себя
в чистоте,
в еженедельных докторских осмотрах,
в скверных болезнях, на которые смотрят так же легко и шутливо, так же просто и без страдания, как на насморк,
в глубоком отвращении этих женщин к мужчинам,таком глубоком, что все они, без исключения, возмещают его лесбийским образом и даже ничуть этого не скрывают.
С вокзала он прямо поехал
в «Эрмитаж». Гостиничные носильщики,
в синих блузах и форменных шапках, внесли его вещи
в вестибюль. Вслед за ними вошел и он под руку с своей женой, оба нарядные, представительные, а он-таки прямо великолепный,
в своем широком,
в виде колокола, английском пальто,
в новой широкополой панаме, держа небрежно
в руке тросточку с серебряным набалдашником
в виде
голой женщины.
— Господин Горизонт! Что вы мне
голову дурачите? Вы хотите то же самое со мной сделать, что
в прошлый раз?
Все поглядели по направлению ее руки. И
в самом деле, картина была довольно смешная. Сзади румынского оркестра сидел толстый, усатый человек, вероятно, отец, а может быть, даже и дедушка многочисленного семейства, и изо всех сил свистел
в семь деревянных свистулек, склеенных. вместе. Так как ему было, вероятно, трудно передвигать этот инструмент между губами, то он с необыкновенной быстротой поворачивал
голову то влево, то вправо.
Ах, пойдю я к «дюковку»,
Сядю я за стол,
Сбрасиваю шлипу,
Кидаю под стол.
Спрасиваю милую,
Что ты будишь пить?
А она мне отвечать:
Голова болить.
Я тебе не спрасюю,
Что
в тебе болить,
А я тебе спрасюю,
Что ты будешь пить?
Или же пиво, или же вино,
Или же фиалку, или ничего?
Такова власть гения! Единственная власть, которая берет
в свои прекрасные руки не подлый разум, а теплую душу человека! Самолюбивая Женька прятала свое лицо
в платье Ровинской, Манька Беленькая скромно сидела на стуле, закрыв лицо платком, Тамара, опершись локтем о колено и склонив
голову на ладонь, сосредоточенно глядела вниз, а швейцар Симеон, подглядывавший на всякий случай у дверей, таращил глаза от изумления.
А то есть еще и такие, что придет к этой самой Сонечке Мармеладовой, наговорит ей турусы на колесах, распишет всякие ужасы, залезет к ней
в душу, пока не доведет до слез, и сейчас же сам расплачется и начнет утешать, обнимать, по
голове погладит, поцелует сначала
в щеку, потом
в губы, ну, и известно что!
Из всех его слов Любка не поняла ровно ни одного. Она все-таки чувствовала себя
в чем-то виноватой, и вся как-то съежилась, запечалилась, опустила вниз
голову и замолчала. Еще немного, и она, пожалуй, расплакалась бы среди улицы, но, к счастью, они
в это время подъехали к дому, где квартировал Лихонин.
Лихонин глубоко вздохнул. Где-то глубоко, не
в уме, а
в сокровенных, почти неуловимых тайниках сознания промелькнуло у него что-то похожее на мысль о том, что Нижерадзе прав. Но он быстро овладел собою, встряхнул
головой и, протянув руку князю, произнес торжественно...
Тогда князь сзывал к кому-нибудь из товарищей (у него никогда не было своей квартиры) всех близких друзей и земляков и устраивал такое пышное празднество, — по-кавказски «той», — на котором истреблялись дотла дары плодородной Грузии, на котором пели грузинские песни и, конечно,
в первую
голову «Мравол-джамием» и «Нам каждый гость ниспослан богом, какой бы ни был он страны», плясали без устали лезгинку, размахивая дико
в воздухе столовыми ножами, и говорил свои импровизации тулумбаш (или, кажется, он называется тамада?); по большей части говорил сам Нижерадзе.
Идя по улице, он поминутно толкал локтем
в бок Лихонина, Соловьева или другого спутника и говорил, причмокивая и кивая назад
головой на прошедшую мимо женщину: «Це, це, це… вай-вай!
Отчасти причиной этому и был Симановский, бритый человек,
в пенсне, длинноволосый, с гордо закинутой назад
головою и с презрительным выражением
в узких, опущенных вниз углами губах.
— Молодой человек! Я не знаю, чему вас учат
в разных ваших университетах, но неужели вы меня считаете за такую уже окончательную дуру? Дай бог, чтобы у вас были, кроме этих, которые на вас, еще какие-нибудь штаны! Дай бог, чтобы вы хоть через день имели на обед обрезки колбасы из колбасной лавки, а вы говорите: вексель! Что вы мне
голову морочите?
Он пересмотрел уже все картинки на стенах: и Леду с лебедем, и купанье на морском берегу, и одалиску
в гареме, и сатира, несущего на руках
голую нимфу, но вдруг его внимание привлек полузакрытый портьерой небольшой печатный плакат
в рамке и за стеклом.
И при этом он делал вид, что млеет от собственного пения, зажмуривал глаза,
в страстных местах потрясал
головою или во время пауз, оторвав правую руку от струн, вдруг на секунду окаменевал и вонзался
в глаза Любки томными, влажными, бараньими глазами. Он знал бесконечное множество романсов, песенок и старинных шутливых штучек. Больше всего нравились Любке всем известные армянские куплеты про Карапета...
«Намерение наше обвенчаться было забыто
в Сен-Дени, — читал Соловьев, низко склонив свою кудлатую, золотистую, освещенную абажуром
голову над книгой, — мы преступили законы церкви и, не подумав о том, стали супругами».
Он прочитал ей биографию аббата Прево. Любка внимательно прослушала ее, многозначительно покачала
головою, переспросила
в некоторых местах о том, что ей было непонятно, и, когда он кончил, она задумчиво протянула...
Одна из девиц, красная, толстая и басистая, у которой всего-навсего были
в лице только пара красных щек, из которых смешно выглядывал намек на вздернутый нос и поблескивала из глубины пара черных изюминок-глазок, все время рассматривала Любку с ног до
головы, точно сквозь воображаемый лорнет, водя по ней ничего не говорящим, но презрительным взглядом.
— Нет. Зачем же занята? Только у нее сегодня весь день болела
голова: она проходила коридором, а
в это время экономка быстро открыла дверь и нечаянно ударила ее
в лоб, — ну и разболелась
голова. Целый день она, бедняжка, лежит с компрессом. А что? или не терпится? Подождите, минут через пять выйдет. Останетесь ею очень довольны.
Когда она ушла, Женька уменьшила огонь
в висячем голубом фонарике, надела ночную кофту и легла. Минуту спустя вошел Гладышев, а вслед за ним Тамара, тащившая за руку Петрова, который упирался и не поднимал
головы от пола. А сзади просовывалась розовая, остренькая, лисья мордочка косоглазой экономки Зоси.
Эти слова, страстные и повелительные, действовали на Гладышева как гипноз. Он повиновался ей и лег на спину, положив руки под
голову. Она приподнялась немного, облокотилась и, положив
голову на согнутую руку, молча,
в слабом полусвете, разглядывала его тело, такое белое, крепкое, мускулистое, с высокой и широкой грудной клеткой, с стройными ребрами, с узким тазом и с мощными выпуклыми ляжками. Темный загар лица и верхней половины шеи резкой чертой отделялся от белизны плеч и груди.
Он, молча и не оглядываясь на Женьку, стал торопливо одеваться, не попадая ногами
в одежду. Руки его тряслись, и нижняя челюсть прыгала так, что зубы стучали нижние о верхние, а Женька говорила с поникнутой
головой...
Она нежно, тихо, по-матерински погладила его низко стриженную жесткую
голову и слегка подтолкнула его
в коридор.
Женька покачала
головой и тихо, без слез, спрятала свое лицо
в ладонях.
И производил он свои манипуляции с таким же спокойствием, с каким гуртовщик или ветеринар осматривают
в день несколько сотен
голов скота, с тем хладнокровием, какое не изменило ему дважды во время обязательного присутствия при смертной казни.
Нет! Если и испытывал, то, должно быть,
в самом начале своей карьеры. Теперь перед ним были только
голые животы,
голые спины и открытые рты. Ни одного экземпляра из этого ежесубботнего безликого стада он не узнал бы впоследствии на улице. Главное, надо было как можно скорее окончить осмотр
в одном заведении, чтобы перейти
в другое, третье, десятое, двадцатое…
— Целуй!.. — внушительно и твердо произнесла Эмма Эдуардовна, прищурившись и откинув
голову назад
в великолепной позе принцессы, вступающей на престол.
В чайной она справилась у рыжего, остриженного
в скобку, с масленым пробором на
голове мальчика, не приходил ли сюда Сенька Вокзал?
И вот Елена Викторовна уверила себя
в том, что у нее болит
голова, что
в висках у нее нервный тик, а сердце нет-нет и вдруг точно упадет куда-то.
— Я сейчас прочитала
в вашей записке, что эта бедная… простите, имя у меня исчезло из
головы…
Все они наскоро после вскрытия были зашиты, починены и обмыты замшелым сторожем и его товарищами. Что им было за дело, если порою мозг попадал
в желудок, а печенью начиняли череп и грубо соединяли его при помощи липкого пластыря с
головой?! Сторожа ко всему привыкли за свою кошмарную, неправдоподобную пьяную жизнь, да и, кстати, у их безгласных клиентов почти никогда не оказывалось ни родных, ни знакомых…
Тем не менее почти из всех дверей повысыпали на перекресток их обитательницы,
в чем были:
в туфлях на босу ногу,
в ночных сорочках, с платочками на
головах; крестились, вздыхали, утирали глаза платками и краями кофточек.
Наконец, этим летом, когда семья нотариуса уехала за границу, она решилась посетить его квартиру и тут
в первый раз отдалась ему со слезами, с угрызениями совести и
в то же время с такой пылкостью и нежностью, что бедный нотариус совершенно потерял
голову: он весь погрузился
в ту старческую любовь, которая уже не знает ни разума, ни оглядки, которая заставляет человека терять последнее — боязнь казаться смешным.