Неточные совпадения
Вы, подпоручик, больше
о бабьих хвостах
думаете, чем
о службе-с.
И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям,
думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренно...
А я вот лежу и ни
о чем не
думаю.
Нет, я сейчас
думал о том, что ничего не
думаю, — значит, все-таки какое-то колесо в мозгу вертелось.
Гайнан и теперь
думал, что поручик сейчас же начнет с ним привычный разговор
о богах и
о присяге, и потому стоял и хитро улыбался в ожидании. Но Ромашов сказал вяло...
И все-таки Ромашов в эту секунду успел по своей привычке
подумать о самом себе картинно в третьем лице...
«Конечно, я напрасно пришел, — опять с отчаянием
подумал Ромашов. —
О, я дурак!»
—
О, я тоже это знаю! — весело подхватила Шурочка. — Но только не так. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и
думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих… И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было. Это нельзя объяснить.
«Вот они уже в спальне», —
подумал Ромашов и необыкновенно ясно представил себе, как Николаевы, ложась спать, раздеваются друг при друге с привычным равнодушием и бесстыдством давно женатых людей и говорят
о нем.
Смешно, и дико, и непозволительно
думать офицеру армейской пехоты
о возвышенных материях.
Иногда я
думаю об ушедших великих людях,
о мучениках науки,
о мудрецах и героях и об их удивительных словах.
Я не верю в Бога, Ромашов, но иногда я
думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты.
—
О чем же вы
думали перед моим приходом, Василий Нилыч? — спросил он, садясь по-прежнему на подоконник.
Я
думаю часто
о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках,
думаю о молодых, целомудренных матерях,
о любовницах, идущих ради любви на смерть,
о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся.
Нет, нет, не
думайте: я говорю
о любви в самом прямом, телесном смысле.
— Василий Нилыч, я удивляюсь вам, — сказал он, взяв Назанского за обе руки и крепко сжимая их. — Вы — такой талантливый, чуткий, широкий человек, и вот… точно нарочно губите себя.
О нет, нет, я не смею читать вам пошлой морали… Я сам… Но что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом
думаю!..
Но —
думали ли вы когда-нибудь
о неотразимой, обаятельной власти прошедшего?
И ему вдруг нетерпеливо, страстно, до слез захотелось сейчас же одеться и уйти из комнаты. Его потянуло не в собрание, как всегда, а просто на улицу, на воздух. Он как будто не знал раньше цены свободе и теперь сам удивлялся тому, как много счастья может заключаться в простой возможности идти, куда хочешь, повернуть в любой переулок, выйти на площадь, зайти в церковь и делать это не боясь, не
думая о последствиях. Эта возможность вдруг представилась ему каким-то огромным праздником души.
«
О чем я сейчас
думал? — спросил самого себя Ромашов, оставшись один. Он утерял нить мыслей и, по непривычке
думать последовательно, не мог сразу найти ее. —
О чем я сейчас
думал?
О чем-то важном и нужном… Постой: надо вернуться назад… Сижу под арестом… по улице ходят люди… в детстве мама привязывала… Меня привязывала… Да, да… у солдата тоже — Я… Полковник Шульгович… Вспомнил… Ну, теперь дальше, дальше…
«
О, милый! —
подумал растроганный Ромашов. — Я на него сержусь, кричу, заставляю его по вечерам снимать с меня не только сапоги, но носки и брюки. А он вот купил папирос за свои жалкие, последние солдатские копейки. „Куры, пожалюста!“ За что же это?..»
— Ах, если бы вы знали,
о чем я
думал нынче все утро… Если бы вы только знали! Но это потом…
— Что вы мне очки втираете? Дети? Жена? Плевать я хочу на ваших детей! Прежде чем наделать детей, вы бы
подумали, чем их кормить. Что? Ага, теперь — виноват, господин полковник. Господин полковник в вашем деле ничем не виноват. Вы, капитан, знаете, что если господин полковник теперь не отдает вас под суд, то я этим совершаю преступление по службе. Что-о-о? Извольте ма-алчать! Не ошибка-с, а преступление-с. Вам место не в полку, а вы сами знаете — где. Что?
«Славный Гайнан, —
подумал подпоручик, идя в комнату. А я вот не смею пожать ему руку. Да, не могу, не смею.
О, черт! Надо будет с нынешнего дня самому одеваться и раздеваться. Свинство заставлять это делать за себя другого человека».
Он всегда говорил таким ломаным, вычурным тоном, подражая, как он сам
думал, гвардейской золотой молодежи. Он был
о себе высокого мнения, считая себя знатоком лошадей и женщин, прекрасным танцором и притом изящным, великосветским, но, несмотря на свои двадцать четыре года, уже пожившим и разочарованным человеком. Поэтому он всегда держал плечи картинно поднятыми кверху, скверно французил, ходил расслабленной походкой и, когда говорил, делал усталые, небрежные жесты.
Ромашов стоял, глядел искоса на Петерсон и
думал с отвращением: «
О, какая она противная!» И от мысли
о прежней физической близости с этой женщиной у него было такое ощущение, точно он не мылся несколько месяцев и не переменял белья.
— А я, признаться,
думал, что вы поссорились. Гляжу, сидите и
о чем-то горячитесь. Что у вас?
—
О, что мы делаем! — волновался Ромашов. — Сегодня напьемся пьяные, завтра в роту — раз, два, левой, правой, — вечером опять будем пить, а послезавтра опять в роту. Неужели вся жизнь в этом? Нет, вы
подумайте только — вся, вся жизнь!
Иногда же он с яростною вежливостью спрашивал, не стесняясь того, что это слышали солдаты: «Я
думаю, подпоручик, вы позволите продолжать?» В другой раз осведомлялся с предупредительной заботливостью, но умышленно громко,
о том, как подпоручик спал и что видел во вне.
Он жестокий человек, он меня не любит, —
думал Ромашов, и тот,
о ком он
думал, был теперь не прежний Осадчий, а новый, страшно далекий, и не настоящий, а точно движущийся на экране живой фотографии.
— Хорошо, — ответил он. Потом
подумал одну секунду, вспомнил весь нынешний день и повторил горячо: —
О да, мне сегодня так хорошо, так хорошо! Скажите, отчего вы сегодня такая?
— Милый Ромочка! Милый, добрый, трусливый, милый Ромочка. Я ведь вам сказала, что этот день наш. Не
думайте ни
о чем, Ромочка. Знаете, отчего я сегодня такая смелая? Нет? Не знаете? Я в вас влюблена сегодня. Нет, нет, вы не воображайте, это завтра же пройдет.
Я не скажу вам, что я вас люблю, но я
о вас всегда
думаю, я вижу вас во сне, я… чувствую вас…
— Гет-то, что за безобразие! Гето, базар устроили? Мелочную лавочку? Гето, на охоту ехать — собак кормить?
О чем раньше
думали! Одеваться-а!
— Хорошо, ребята! — слышится довольный голос корпусного командира. — А-а-а-а! — подхватывают солдаты высокими, счастливыми голосами. Еще громче вырываются вперед звуки музыки. «
О милый! — с умилением
думает Ромашов
о генерале. — Умница!»
Тайный, внутренний инстинкт привел его на то место, где он разошелся сегодня с Николаевым. Ромашов в это время
думал о самоубийстве, но
думал без решимости и без страха, с каким-то скрытым, приятно-самолюбивым чувством. Обычная, неугомонная фантазия растворила весь ужас этой мысли, украсив и расцветив ее яркими картинами.
Он
думал также
о священниках, докторах, педагогах, адвокатах и судьях — обо всех этих людях, которым по роду их занятий приходится постоянно соприкасаться с душами, мыслями и страданиями других людей.
Нет,
подумайте вы
о нас, несчастных армеутах, об армейской пехоте, об этом главном ядре славного и храброго русского войска.