Неточные совпадения
«Полесье… глушь… лоно природы… простые нравы… первобытные натуры, — думал я, сидя в вагоне, — совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным языком… и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий и песен!» А я в то время (рассказывать,
так все рассказывать) уже успел тиснуть в одной маленькой газетке рассказ
с двумя убийствами и одним самоубийством и знал теоретически, что для писателей полезно наблюдать нравы.
— Да вы не беспокойтесь, — посоветовал мне однажды конторщик из унтеров, — сами вылечатся. Присохнет, как на собаке. Я, доложу вам, только одно лекарство употребляю — нашатырь. Приходит ко мне мужик. «Что тебе?» — «Я, говорит, больной»… Сейчас же ему под нос склянку нашатырного спирту. «Нюхай!» Нюхает… «Нюхай еще… сильнее!..» Нюхает… «Что, легче?» — «Як будто полегшало…» — «Ну,
так и ступай
с Богом».
К тому же мне претило это целование рук (а иные
так прямо падали в ноги и изо всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства и насилия. И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров и уряднику, глядя,
с какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные красные лапы…
Мне оставалась только охота. Но в конце января наступила
такая погода, что и охотиться стало невозможно. Каждый день дул страшный ветер, а за ночь на снегу образовывался твердый, льдистый слой наста, по которому заяц пробегал, не оставляя следов. Сидя взаперти и прислушиваясь к вою ветра, я тосковал страшно. Понятно, я ухватился
с жадностью за
такое невинное развлечение, как обучение грамоте полесовщика Ярмолы.
— Зачем это тебе? — удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным и самым ленивым мужиком во всем Переброде: жалованье и свой крестьянский заработок он пропивает;
таких плохих волов, как у него, нет нигде в окрестности. По моему мнению, ему-то уж ни в каком случае не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил
с сомнением: — Для чего же тебе надо уметь писать фамилию?
Такая заботливость Ярмолы — заведомого браконьера, беспечного бродяги,
с мнением которого никогда даже не подумал бы считаться сельский сход, —
такая заботливость его об общественном интересе родного села почему-то растрогала меня.
Обыкновенно над
такой задачей он мучительно раздумывал минут десять, а то и больше, причем его смуглое худое лицо
с впалыми черными глазами, все ушедшее в жесткую черную бороду и большие усы, выражало крайнюю степень умственного напряжения.
Чудится мне затем, что рядом
с моей комнатой, в коридоре, кто-то осторожно и настойчиво нажимает на дверную ручку и потом, внезапно разъярившись, мчится по всему дому, бешено потрясая всеми ставнями и дверьми, или, забравшись в трубу, скулит
так жалобно, скучно и непрерывно, то поднимая все выше, все тоньше свой голос, до жалобного визга, то опуская его вниз, до звериного рычанья.
— Была у нас лет пять тому назад
такая ведьма… Только ее хлопцы
с села прогнали!
— За что же
так с ней обошлись?
Ярмолу
так поразили последние слова, что он даже вскочил
с полу.
— Ну, теперь будем обходить его, — сказал Ярмола. — Как дал столба,
так тут сейчас и ляжет. Вы, паныч, идите… — Он задумался, соображая по каким-то ему одному известным приметам, куда меня направить. — …Вы идите до старой корчмы. А я его обойду
с Замлына. Как только собака его выгонит, я буду гукать вам.
— Большой интерес тебе выходит через дальнюю дорогу, — начала она привычной скороговоркой. — Встреча
с бубновой дамой и какой-то приятный разговор в важном доме. Вскорости получишь неожиданное известие от трефового короля. Падают тебе какие-то хлопоты, а потом опять падают какие-то небольшие деньги. Будешь в большой компании, пьян будешь… Не
так чтобы очень сильно, а все-таки выходит тебе выпивка. Жизнь твоя будет долгая. Если в шестьдесят семь лет не умрешь, то…
— И слава Богу! — махнула она пренебрежительно рукой. — Как бы нас
с бабкой вовсе в покое оставили,
так лучше бы было, а то…
— Да что у нас вам делать? Мы
с бабкой скучные… Что ж, заходите, пожалуй, коли вы и впрямь добрый человек. Только вот что… вы уж если когда к нам забредете,
так без ружья лучше…
— Чего мне бояться? Ничего я не боюсь. — И в ее голосе опять послышалась уверенность в своей силе. — А только не люблю я этого. Зачем бить пташек или вот зайцев тоже? Никому они худого не делают, а жить им хочется
так же, как и нам
с вами. Я их люблю: они маленькие, глупые
такие… Ну, однако, до свидания, — заторопилась она. — Не знаю, как величать-то вас по имени… Боюсь, бабка браниться станет.
— А почему же мне не узнать? Слышу, что вы голоса не подаете, ну я и вернулся на ваш след… Эх, паны-ыч! — прибавил он
с укоризненной досадой. — Не следовает вам
такими делами заниматься… Грех!..
Мне нравилось, оставшись одному, лечь, зажмурить глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и беспрестанно вызывать в своем воображении ее то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо, ее молодое тело, выросшее в приволье старого бора
так же стройно и
так же могуче, как растут молодые елочки, ее свежий голос,
с неожиданными низкими бархатными нотками… «Во всех ее движениях, в ее словах, — думал я, — есть что-то благородное (конечно, в лучшем смысле этого довольно пошлого слова), какая-то врожденная изящная умеренность…» Также привлекал меня в Олесе и некоторый ореол окружавшей ее таинственности, суеверная репутация ведьмы, жизнь в лесной чаще среди болота и в особенности — эта гордая уверенность в свои силы, сквозившая в немногих обращенных ко мне словах.
Старуха глотала крупник
с торопливой жадностью, громко чавкая и запихивая в рот огромные куски хлеба,
так что под ее дряблыми щеками вздувались и двигались большие гули.
— Сделаю
так, что вам страшно станет. Сидите вы, например, у себя в комнате вечером, и вдруг на вас найдет ни
с того ни
с сего
такой страх, что вы задрожите и оглянуться назад не посмеете. Только для этого мне нужно знать, где вы живете, и раньше видеть вашу комнату.
— Ну полно, полно, Олеся… Будет, — сказал я
с деланным смехом. — Мне гораздо больше нравится, когда ты улыбаешься, тогда у тебя
такое милое, детское лицо.
— Да, понимаю. Это все от бабушки… Вы не глядите, что она
такая с виду. У! Какая она умная! Вот, может быть, она и при вас разговорится, когда побольше привыкнет… Она все знает, ну просто все на свете, про что ни спросишь. Правда, постарела она теперь.
Дойдя до Ириновского шляха, я ее провожал обратно
с полверсты, и все-таки, прежде чем проститься, мы еще долго разговаривали, стоя под пахучим навесом сосновых ветвей.
Но я
с самого начала нашего знакомства взял
с нею
такой серьезный, искренний и простой тон, что она охотно принимала на бесконтрольную веру все мои рассказы.
— Ну, уж я б ни за что не променяла своего леса на ваш город, — сказала Олеся, покачав головой. — Я и в Степань-то приду на базар,
так мне противно сделается. Толкаются, шумят, бранятся… И
такая меня тоска возьмет за лесом, —
так бы бросила все и без оглядки побежала… Бог
с ним,
с городом вашим, не стала бы я там жить никогда.
— Это ты теперь только
так говоришь, Олеся. Почти все девушки то же самое говорят и все же замуж выходят. Подожди немного: встретишься
с кем-нибудь, полюбишь — тогда не только в город, а на край света
с ним пойдешь.
Напрасно я истощал все доступные пониманию Олеси доводы, напрасно говорил в простой форме о гипнотизме, о внушении, о докторах-психиатрах и об индийских факирах, напрасно старался объяснить ей физиологическим путем некоторые из ее опытов, хотя бы, например, заговаривание крови, которое
так просто достигается искусным нажатием на вену, — Олеся,
такая доверчивая ко мне во всем остальном,
с упрямой настойчивостью опровергала все мои доказательства и объяснения… «Ну, хорошо, хорошо, про заговор крови я вам,
так и быть, подарю, — говорила она, возвышая голос в увлечении спора, — а откуда же другое берется?
— Да вот поди ж ты… Брехал он что-то
такое, да я, признаться, не поняла. Видишь, какое дело: хибарка эта, вот в которой мы живем, не наша, а помещичья… Ведь мы раньше
с Олесей на селе жили, а потом…
— Ну уж там бутон или не бутон — это дело девятое. Но почему, скажите, вам и не принять в них участия? Будто бы вам уж
так к спеху требуется их выселить? Ну хоть подождите немного, покамест я сам у помещика похлопочу. Чем вы рискуете, если подождете
с месяц?
— Как чем я рискую-с?! — взвился
с кресла урядник. — Помилуйте, да всем рискую, и прежде всего службой-с. Бог его знает, каков этот господин Ильяшевич, новый помещик. А может быть, каверзник-с… из
таких, которые, чуть что, сейчас бумажку, перышко и доносик в Петербург-с? У нас ведь бывают и такие-с!
— Хорошо, хорошо, я
с удовольствием ознакомлюсь. Но я все-таки не понимаю, какое отношение имеет эта книжка к двум бедным женщинам?
В ее обращении со мной не осталось и следа прежней доверчивой и наивной ласки, прежнего оживления, в котором
так мило смешивалось кокетство красивой девушки
с резвой ребяческой шаловливостью.
С поспешной боязливостью Олеся избегала живых тем, дававших раньше
такой безбрежный простор нашему любопытству.
Оставалось думать только, что Олеся не хочет мне простить моего,
так возмутившего ее независимую натуру, покровительства в деле
с урядником.
— Видишь ли, Олеся… это и случилось
так внезапно… и кроме того, я боялся тебя беспокоить. Ты в последнее время стала со мной какая-то странная, точно все сердилась на меня или надоел я тебе… Послушай, Олеся, — прибавил я, понижая голос, — нам
с тобой много, много нужно поговорить… только одним… понимаешь?
— Пойдешь-таки? —
с ударением переспросила старуха.
Я поглядел на нее сбоку,
так что мне стал виден чистый, нежный профиль ее слегка наклоненной головы. Только теперь я заметил, что и сама Олеся похудела за это время и вокруг ее глаз легли голубоватые тени. Почувствовав мой взгляд, Олеся вскинула на меня глаза, но тотчас же опустила их и отвернулась
с застенчивой улыбкой.
И
такая меня по тебе тоска обуяла,
такая грусть, что, кажется, все бы на свете отдала, лишь бы
с тобой хоть минуточку еще побыть…
— Это правда, Олеся. Это и со мной
так было, — сказал я, прикасаясь губами к ее виску. — Я до тех пор не знал, что люблю тебя, покамест не расстался
с тобой. Недаром, видно, кто-то сказал, что разлука для любви то же, что ветер для огня: маленькую любовь она тушит, а большую раздувает еще сильней.
«Вот как дойдем до того клена
с ободранным стволом,
так сейчас же и начну», — назначил я себе мысленно.
— Что
такое сегодня
с тобой? — спросила вдруг Олеся. — Ты думаешь о чем-то неприятном. Что
с тобой случилось?
— Солнышко мое! —
с глубокой нежностью произнесла Олеся. — Уж за одни твои слова спасибо тебе… Отогрел ты мое сердце… Но все-таки замуж я за тебя не пойду… Лучше уж я
так пойду
с тобой, если не прогонишь… Только не спеши, пожалуйста, не торопи меня. Дай мне денька два, я все это хорошенько обдумаю… И
с бабушкой тоже нужно поговорить.
— Я… я… право, не знаю-с, — растерянно залепетал он. — Кажется, какая-то Самуйлиха… Мануйлиха… или… позвольте… Дочка какой-то Мануйлихи?.. Тут что-то
такое болтали мужики, но я, признаться, не запомнил.
Тогда Олеся в припадке злобы, ужаса и отчаяния бросилась на первую попавшуюся из своих мучительниц
так стремительно, что сбила ее
с ног.
С час без умолку говорила, быстро да жалостно
так…
Старуха замолчала, но все
с той же страшной гримасой на лице продолжала качаться взад и вперед, между тем как крупные слезы падали на стол…
Так прошло минут
с десять. Я сидел рядом
с Мануйлихой и
с тоской слушал, как, однообразно и прерывисто жужжа, бьется об оконное стекло муха…
— Голубчик мой, — заговорила Олеся, медленно,
с трудом отделяя одно слово от другого. — Хочется мне… на тебя посмотреть… да не могу я… Всю меня изуродовали… Помнишь… тебе… мое лицо
так нравилось?.. Правда, ведь нравилось, родной?.. И я
так этому всегда радовалась… А теперь тебе противно будет… смотреть на меня… Ну, вот… я… и не хочу…
— Об тебе я больше всего думаю, мой родной. Только… видишь ли… не судьба нам вместе быть… вот что!.. Помнишь, я на тебя карты бросала? Ведь все
так и вышло, как они сказали тогда. Значит, не хочет судьба нашего
с тобой счастья… А если бы не это, разве, ты думаешь, я чего-нибудь испугалась бы?
—
Так и знай же, мой дорогой, что никогда ты обо мне не вспомнишь дурно или со злом, — сказала она
так убедительно, точно читала у меня в глазах будущее. — Как расстанемся мы
с тобой, тяжело тебе в первое время будет, ох как тяжело… Плакать будешь, места себе не найдешь нигде. А потом все пройдет, все изгладится. И уж без горя ты будешь обо мне думать, а легко и радостно.
— Олеся! Ты прощаешься со мною
так, как будто бы мы уже не увидимся больше! — воскликнул я
с испугом.