Неточные совпадения
Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать
с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа
так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки.
Так и сделал. После чаю он уже приподнялся
с своего ложа и чуть было не встал; поглядывая на туфли, он даже начал спускать к ним одну ногу
с постели, но тотчас же опять подобрал ее.
— Что ж это я в самом деле? — сказал он вслух
с досадой, — надо совесть знать: пора за дело! Дай только волю себе,
так и…
Вот отчего Захар
так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг
с этим старинным, аристократическим украшением.
— Вы ничего не говорите,
так что ж тут стоять-то даром? — захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте
с собаками, когда ездил
с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.
— Ах! —
с тоской сказал Обломов. — Новая забота! Ну, что стоишь? Положи на стол. Я сейчас встану, умоюсь и посмотрю, — сказал Илья Ильич. —
Так умыться-то готово?
— Да как же, батюшка, Илья Ильич, я распоряжусь? — начал мягким сипеньем Захар. — Дом-то не мой: как же из чужого дома не переезжать, коли гонят? Кабы мой дом был,
так я бы
с великим моим удовольствием…
— Отличный!
С большим вкусом сшит, — сказал Илья Ильич, — только отчего он
такой широкий сзади?
В деревне
с ней цветы рвать, кататься — хорошо; да в десять мест в один день — несчастный!» — заключил он, перевертываясь на спину и радуясь, что нет у него
таких пустых желаний и мыслей, что он не мыкается, а лежит вот тут, сохраняя свое человеческое достоинство и свой покой.
— Ты еще на службу? Что
так поздно? — спросил Обломов. — Бывало, ты
с десяти часов…
— Нет, нет! Это напрасно, —
с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился
с ним; а только нет, он не замечен ни в чем
таком… Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.
Вошел человек неопределенных лет,
с неопределенной физиономией, в
такой поре, когда трудно бывает угадать лета; не красив и не дурен, не высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не дала ему никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его многие называли Иваном Иванычем, другие — Иваном Васильичем, третьи — Иваном Михайлычем.
Если при
таком человеке подадут другие нищему милостыню — и он бросит ему свой грош, а если обругают, или прогонят, или посмеются —
так и он обругает и посмеется
с другими. Богатым его нельзя назвать, потому что он не богат, а скорее беден; но решительно бедным тоже не назовешь, потому, впрочем, только, что много есть беднее его.
Алексеев стал ходить взад и вперед по комнате, потом остановился перед картиной, которую видел тысячу раз прежде, взглянул мельком в окно, взял какую-то вещь
с этажерки, повертел в руках, посмотрел со всех сторон и положил опять, а там пошел опять ходить, посвистывая, — это все, чтоб не мешать Обломову встать и умыться.
Так прошло минут десять.
— Дался вам этот Екатерингоф, право! —
с досадой отозвался Обломов. — Не сидится вам здесь? Холодно, что ли, в комнате, или пахнет нехорошо, что вы
так и смотрите вон?
— А коли хорошо тут,
так зачем и хотеть в другое место? Останьтесь-ка лучше у меня на целый день, отобедайте, а там вечером — Бог
с вами!.. Да, я и забыл: куда мне ехать! Тарантьев обедать придет: сегодня суббота.
— Еще поскорее! Торопит, стало быть нужно. Это очень несносно — переезжать:
с переездкой всегда хлопот много, — сказал Алексеев, — растеряют, перебьют — очень скучно! А у вас
такая славная квартира… вы что платите?
— Надо Штольца спросить, как приедет, — продолжал Обломов, — кажется, тысяч семь, восемь… худо не записывать!
Так он теперь сажает меня на шесть! Ведь я
с голоду умру! Чем тут жить?
В это время раздался отчаянный звонок в передней,
так что Обломов
с Алексеевым вздрогнули, а Захар мгновенно спрыгнул
с лежанки.
Дело в том, что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться
с места — словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется,
так не дай Бог что выйдет.
Точно ребенок: там недоглядит, тут не знает каких-нибудь пустяков, там опоздает и кончит тем, что бросит дело на половине или примется за него
с конца и
так все изгадит, что и поправить никак нельзя, да еще он же потом и браниться станет.
Есть еще сибариты, которым необходимы
такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль
с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда
такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству — не самим же мыкаться!
— Ну,
так черт
с тобой! — отвечал Тарантьев, нахлобучив шляпу, и пошел к дверям.
— О близком человеке! —
с ненавистью возразил Тарантьев. — Что он тебе за родня
такая? Немец — известно.
— А! Ты попрекаешь мне!
Так черт
с тобой и
с твоим портером и шампанским! На, вот, возьми свои деньги… Куда, бишь, я их положил? Вот совсем забыл, куда сунул проклятые!
Редко судьба сталкивала его
с женщиною в обществе до
такой степени, чтоб он мог вспыхнуть на несколько дней и почесть себя влюбленным. От этого его любовные интриги не разыгрывались в романы: они останавливались в самом начале и своею невинностью, простотой и чистотой не уступали повестям любви какой-нибудь пансионерки на возрасте.
Он
с боязнью обходил
таких дев.
Так пускал он в ход свои нравственные силы,
так волновался часто по целым дням, и только тогда разве очнется
с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной заботы, когда день склонится к вечеру и солнце огромным шаром станет великолепно опускаться за четырехэтажный дом.
Он глядит, разиня рот от удивления, на падающие вещи, а не на те, которые остаются на руках, и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают падать, — и
так иногда он принесет на другой конец комнаты одну рюмку или тарелку, а иногда
с бранью и проклятиями бросит сам и последнее, что осталось в руках.
Там он привык служить, не стесняя своих движений ничем, около массивных вещей: обращался все больше
с здоровыми и солидными инструментами, как то:
с лопатой, ломом, железными дверными скобками и
такими стульями, которых
с места не своротишь.
На другой, на третий день и
так далее нужно было бы приказывать то же самое вновь и вновь входить
с ним в неприятные объяснения.
Захар умер бы вместо барина, считая это своим неизбежным и природным долгом, и даже не считая ничем, а просто бросился бы на смерть, точно
так же, как собака, которая при встрече
с зверем в лесу бросается на него, не рассуждая, отчего должна броситься она, а не ее господин.
Наружно он не выказывал не только подобострастия к барину, но даже был грубоват, фамильярен в обхождении
с ним, сердился на него, не шутя, за всякую мелочь, и даже, как сказано, злословил его у ворот; но все-таки этим только на время заслонялось, а отнюдь не умалялось кровное, родственное чувство преданности его не к Илье Ильичу собственно, а ко всему, что носит имя Обломова, что близко, мило, дорого ему.
Он обращался фамильярно и грубо
с Обломовым, точно
так же, как шаман грубо и фамильярно обходится
с своим идолом: он и обметает его, и уронит, иногда, может быть, и ударит
с досадой, но все-таки в душе его постоянно присутствует сознание превосходства натуры этого идола над своей.
Ленивый от природы, он был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то
так по целым часам, скрестив руки на груди, стоял у ворот и
с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.
— Там оставался у нас, — заговорил он, все потягиваясь,
с расстановкой, — сыр, да… дай мадеры; до обеда долго,
так я позавтракаю немного…
— Да никак и бумаги-то нет! — говорил он сам
с собой, роясь в ящике и ощупывая стол. — Да и
так нет! Ах, этот Захар: житья нет от него!
— И не отвяжешься от этого другого-то что! — сказал он
с нетерпением. — Э! да черт
с ним совсем,
с письмом-то! Ломать голову из
таких пустяков! Я отвык деловые письма писать. А вот уж третий час в исходе.
—
Так не приставай больше
с квартирой. А это что у тебя!
— Ты
с ума сошел? Одному мяснику
такую кучу денег?
— Нет! Я ядовитый человек! —
с горечью заметил Захар, повернувшись совсем стороной к барину. — Кабы не пускали Михея Андреича,
так бы меньше выходило! — прибавил он.
Явился низенький человек,
с умеренным брюшком,
с белым лицом, румяными щеками и лысиной, которую
с затылка, как бахрома, окружали черные густые волосы. Лысина была кругла, чиста и
так лоснилась, как будто была выточена из слоновой кости. Лицо гостя отличалось заботливо-внимательным ко всему, на что он ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью в улыбке и скромно-официальным приличием.
Одет он был в покойный фрак, отворявшийся широко и удобно, как ворота, почти от одного прикосновения. Белье на нем
так и блистало белизною, как будто под стать лысине. На указательном пальце правой руки надет был большой массивный перстень
с каким-то темным камнем.
— Отчего не переехать! Ты
так легко судишь об этом! — говорил Обломов, оборачиваясь
с креслами к Захару. — Да ты вникнул ли хорошенько, что значит переехать — а? Верно, не вникнул?
— И
так не вникнул! — смиренно отвечал Захар, готовый во всем согласиться
с барином, лишь бы не доводить дела до патетических сцен, которые были для него хуже горькой редьки.
— Не вникнул,
так слушай, да и разбери, можно переезжать или нет. Что значит переехать? Это значит: барин уйди на целый день да
так одетый
с утра и ходи…
— Вот у вас все
так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, — дня в три не разберутся, все не на своем месте: картины у стен, на полу, галоши на постели, сапоги в одном узле
с чаем да
с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь, — нет, никто не знает — где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда…
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом,
так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил
с упреком Илья Ильич.
Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что
такое другие и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что «другой», или
так это сорвалось у него
с языка, без участия головы.
«Что это за „проступок“ за
такой? — думал Захар
с горестью, — что-нибудь жалкое; ведь нехотя заплачешь, как он станет этак-то пропекать».