Неточные совпадения
Когда
же я пробовал с ними разговориться, то они глядели на меня с удивлением, отказывались понимать самые простые вопросы
и все порывались целовать у меня руки — старый обычай, оставшийся от польского крепостничества.
Потом я пробовал заняться лечением перебродских жителей. В моем распоряжении были: касторовое масло, карболка, борная кислота, йод. Но тут, помимо моих скудных сведений, я наткнулся на полную невозможность ставить диагнозы, потому что признаки болезни у
всех моих пациентов были всегда одни
и те
же: «в сере́дине болит»
и «ни есть, ни пить не можу».
К тому
же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали в ноги
и изо
всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства
и насилия.
И я только удивлялся тому
же самому конторщику из унтеров
и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные красные лапы…
— Зачем это тебе? — удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным
и самым ленивым мужиком во
всем Переброде: жалованье
и свой крестьянский заработок он пропивает; таких плохих волов, как у него, нет нигде в окрестности. По моему мнению, ему-то уж ни в каком случае не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением: — Для чего
же тебе надо уметь писать фамилию?
И что
же это была за тяжкая работа —
все мои попытки выучить его сознательному чтению
и письму!
И начинало мне представляться, что годы
и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти,
и так
же будет реветь за окнами ветер, так
же тускло будет гореть лампа под убогим зеленым абажуром, так
же тревожно буду ходить я взад
и вперед по моей комнате, так
же будет сидеть около печки молчаливый, сосредоточенный Ярмола — странное, чуждое мне существо, равнодушное ко
всему на свете:
и к тому, что у него дома в семье есть нечего,
и к бушеванию ветра,
и к моей неопределенной, разъедающей тоске.
— Вреда от нее много было: ссорилась со
всеми, зелье под хаты подливала, закрутки вязала в жите… Один раз просила она у нашей молодицы злот (пятнадцать копеек). Та ей говорит: «Нет у меня злота, отстань». — «Ну, добре, говорит, будешь ты помнить, как мне злотого не дала…»
И что
же вы думаете, панычу: с тех самых пор стало у молодицы дитя болеть. Болело, болело, да
и совсем умерло. Вот тогда хлопцы ведьмаку
и прогнали, пусть ей очи повылазят…
— Добро или недобро, а я к ней
все равно пойду. Как только немного потеплеет, сейчас
же и отправлюсь. Ты меня, конечно, проводишь?
Мне нравилось, оставшись одному, лечь, зажмурить глаза, чтобы лучше сосредоточиться,
и беспрестанно вызывать в своем воображении ее то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо, ее молодое тело, выросшее в приволье старого бора так
же стройно
и так
же могуче, как растут молодые елочки, ее свежий голос, с неожиданными низкими бархатными нотками… «Во
всех ее движениях, в ее словах, — думал я, — есть что-то благородное (конечно, в лучшем смысле этого довольно пошлого слова), какая-то врожденная изящная умеренность…» Также привлекал меня в Олесе
и некоторый ореол окружавшей ее таинственности, суеверная репутация ведьмы, жизнь в лесной чаще среди болота
и в особенности — эта гордая уверенность в свои силы, сквозившая в немногих обращенных ко мне словах.
Вдруг рука ее сделала едва заметное легкое движение,
и я ощутил в мякоти руки, немного выше того места, где щупают пульс, раздражающее прикосновение острого лезвия. Кровь тотчас
же выступила во
всю ширину пореза, полилась по руке
и частыми каплями закапала на землю. Я едва удержался от того, чтобы не крикнуть, но, кажется, побледнел.
Напрасно я истощал
все доступные пониманию Олеси доводы, напрасно говорил в простой форме о гипнотизме, о внушении, о докторах-психиатрах
и об индийских факирах, напрасно старался объяснить ей физиологическим путем некоторые из ее опытов, хотя бы, например, заговаривание крови, которое так просто достигается искусным нажатием на вену, — Олеся, такая доверчивая ко мне во
всем остальном, с упрямой настойчивостью опровергала
все мои доказательства
и объяснения… «Ну, хорошо, хорошо, про заговор крови я вам, так
и быть, подарю, — говорила она, возвышая голос в увлечении спора, — а откуда
же другое берется?
— Нет… что
же у нас могло случиться особенного? — произнесла она глухим голосом. —
Все как было, так
и осталось.
— Ты думаешь, что Бог не примет тебя? — продолжал я с возрастающей горячностью. — Что у него не хватит для тебя милосердия? У того, который, повелевая миллионами ангелов, сошел, однако, на землю
и принял ужасную, позорную смерть для избавления
всех людей? У того, кто не погнушался раскаянием самой последней женщины
и обещал разбойнику-убийце, что он сегодня
же будет с ним в раю?..
Мое предчувствие не обмануло меня. Олеся переломила свою боязнь
и пришла в церковь; хотя она поспела только к середине службы
и стала в церковных сенях, но ее приход был тотчас
же замечен
всеми находившимися в церкви крестьянами.
Всю службу женщины перешептывались
и оглядывались назад.
Старуха замолчала, но
все с той
же страшной гримасой на лице продолжала качаться взад
и вперед, между тем как крупные слезы падали на стол… Так прошло минут с десять. Я сидел рядом с Мануйлихой
и с тоской слушал, как, однообразно
и прерывисто жужжа, бьется об оконное стекло муха…
— Да ты что!.. Что ты, милый?.. Как тебе не стыдно
и думать об этом? Чем
же ты виноват здесь?
Все я одна, глупая… Ну, чего я полезла… в самом деле? Нет, солнышко, ты себя не виновать…
— Так
и знай
же, мой дорогой, что никогда ты обо мне не вспомнишь дурно или со злом, — сказала она так убедительно, точно читала у меня в глазах будущее. — Как расстанемся мы с тобой, тяжело тебе в первое время будет, ох как тяжело… Плакать будешь, места себе не найдешь нигде. А потом
все пройдет,
все изгладится.
И уж без горя ты будешь обо мне думать, а легко
и радостно.
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: //
Всё те
же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, //
И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать //
И о былом воспоминать?
Но в них не видно перемены; //
Всё в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены //
Всё тот
же тюлевый чепец; //
Всё белится Лукерья Львовна, //
Всё то
же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович так
же глуп, // Семен Петрович так
же скуп, // У Пелагеи Николавны //
Всё тот
же друг мосье Финмуш, //
И тот
же шпиц,
и тот
же муж; // А он,
всё клуба член исправный, //
Всё так
же смирен, так
же глух //
И так
же ест
и пьет за двух.
А тот… но после
всё расскажем, // Не правда ль?
Всей ее родне // Мы Таню завтра
же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь
и радость, // Не только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» //
И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим о старине». — // «О чем
же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов
и про девиц; // А нынче
всё мне тёмно, Таня: // Что знала, то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
Но тише! Слышишь? Критик строгий // Повелевает сбросить нам // Элегии венок убогий //
И нашей братье рифмачам // Кричит: «Да перестаньте плакать, //
И всё одно
и то
же квакать, // Жалеть о прежнем, о былом: // Довольно, пойте о другом!» // — Ты прав,
и верно нам укажешь // Трубу, личину
и кинжал, //
И мыслей мертвый капитал // Отвсюду воскресить прикажешь: // Не так ли, друг? — Ничуть. Куда! // «Пишите оды, господа,