Неточные совпадения
Солдат, в награду за неудобно проведенную ночь, приказано было, по совету Пшецыньского, расставить по крестьянским избам, в виде экзекуции, с полным правом для
каждого воина требовать от
своих хозяев всего, чего захочет, относительно пищи и прочих удобств житейских.
Почти
каждый из ссыльных, прихватя в заплечный мешок кое-что из одежины да из домашней рухляди, завертывал в особую тряпицу горсть
своей исконной, родной земли, с которою отныне расставался навеки, и благоговейно уносил с собою эту горсть в неведомую, далекую сторону.
Каждый из них, наперерыв друг перед другом, старался везде и повсюду втиснуть прежде всего
свое собственное я, я и я.
Поэтому, проделывая все
свои штуки, он после
каждого пассажика искал себе глазами по сторонам одобрительных, поощряющих взглядов, и в таковых недостатка не было.
— И так далее! — подшепнул, на дальнем конце стола, одному из
своих соседей привилегированный губернский остряк и философ, тучно упитанный и праздно проживающий Подхалютин. Известно ведь, еще по традициям былого времени, что
каждый губернский город необходимо должен иметь
своего собственного, местного остряка и философа, который уж так полагается тут словно бы по штату.
Необходим нам неуклонный и бдительный надзор просвещенного начальства, необходим нам строгий и твердый порядок, дабы
каждый из нас мог, так сказать, мирно сидеть под
своею смоковницей, в вертограде той деятельности, к коей призван, и в лоне семейства
своего вкушать скромные, но сладкие плоды
своей гражданской деятельности.
— Я гостей
своих не рекомендую друг другу, — обратилась Лубянская к Хвалынцеву из-за
своей работы, — это одне только скучные официальности, а коли угодно,
каждый может сам знакомиться.
Подвиляньский начал чтение
своим нежно-мягоньким, тихим голосом. Полояров в иных местах выражал одобрение довольно сдержанным мычаньем, а неодобрение поцмокиваньем да хмурыми гримасами; зато Анцыфров
каждый раз просто взвизгивал и подпрыгивал от преизбытка наслаждения.
Самоуверенность, с какою обыкновенно изрекал
свои приговоры Ардалион Полояров, показывала, что он давно уже привык почитать себя каким-то избранником, гением, оракулом, пророком, вещания которого решительны и непогрешимы; он до такой степени был уже избалован безусловным вниманием, уважением и верою в его слова, что требовал от всех и
каждого почтительного благоговения к
своей особе, принимая его в смысле необходимо-достодолжной дани.
— Вот, и судите тут после этого! Ругают человека за то только, что жандармский мундир носит! — горячо увлекался Петр Петрович, показывая всем и
каждому из
своих друзей письмо полковника, — а он хоть и поляк, а посмотрите-ка, получше многих русских оказывается!.. А вы ругаете!
Но, в силу
своего княжеского титула, они всегда стараются держаться около высших властей губернских и составляют «высшее общество»; и
каждый губернатор,
каждый предводитель считает как бы
своей священной обязанностью доставлять княжнам скромные развлечения, приглашать их в
свою ложу и на
свои вечера; причем княжон привозят и отвозят в карете того, кто пригласил их, потому что у князя-papа нет
своей кареты.
Иным хотелось самолично участвовать в спектакле, в числе действующих лиц, дабы публично обнаружить
свои таланты и прелести, причем особенно имелся в виду блистательный и дорогой гость:
каждая мечтала так или иначе затронуть его баронское сердце, и поэтому
каждая наперерыв друг перед дружкой изощряла все силы остроумия и фантазии насчет туалета: madame Чапыжниковой хотелось во что бы то ни стало перещеголять madame Ярыжникову, a madame Пруцко сгорала желанием затмить их обеих, поэтому madame Чапыжникова тайком посылала
свою горничную поразведать у прислуги madame Ярыжниковой, в чем думает быть одета их барыня, a madame Пруцко нарочно подкупила горничных той и другой, чтоб они сообщали ей заранее все таинства туалета двух ее приятельниц.
Анатоль целые утра проводил перед зеркалом, громко разучивая
свою роль по тетрадке, превосходно переписанной писцом губернаторской канцелярии, и даже совершенно позабыл про
свои прокурорские дела и обязанности, а у злосчастного Шписса, кроме роли, оказались теперь еще сугубо особые поручения, которые ежечасно давали ему то monsieur Гржиб, то madame Гржиб, и черненький Шписс, сломя голову, летал по городу, заказывая для генеральши различные принадлежности к спектаклю, то устраивал оркестр и руководил капельмейстера, то толковал с подрядчиком и плотниками, ставившими в зале дворянского собрания временную сцену (играть на подмостках городского театра madame Гржиб нашла в высшей степени неприличным), то объяснял что-то декоратору, приказывал о чем-то костюмеру, глядел парики у парикмахера, порхал от одного участвующего к другому, от одной «благородной любительницы» к другой, и всем и
каждому старался угодить, сделать что-нибудь приятное, сказать что-нибудь любезное, дабы все потом говорили: «ах, какой милый этот Шписс! какой он прелестный!» Что касается, впрочем, до «мелкоты» вроде подрядчика, декоратора, парикмахера и тому подобной «дряни», то с ними Шписс не церемонился и «приказывал» самым начальственным тоном: он ведь знал себе цену.
По сведениям, лица, составляющие эти тройки,
каждое в отдельности, с успехом уже занялись вербованием следующих
своих собственных троек.
— Скажите, пожалуйста! Да в чем это любовь-то ваша? — с пренебрежением выдвинула она
свои губки. — Велика заслуга — любовь!
Каждое животное, собака — и та любит щенят
своих: просто, животно-эгоистическое чувство и больше ничего! Это очень естественно!
— Чего тут нельзя!.. Вам нельзя взять, а мне нельзя дать — у
каждого, значит,
свои расчеты. А вы возьмите половинку? пятьсот? ась? Пятьсот рубликов? Что вы на это скажете?
Непомук, в черном фраке, из-за борта которого скромно выглядывала звезда, глядел совсем дипломатом и с
каждым был необыкновенно любезен, ни на йоту, впрочем, не спуская
своего губернаторского значения.
Но замечательнее всего, что все те, которые имели честь быть представлены графу, в глубине души
своей очень хорошо понимали и чувствовали, относительно себя, то же самое, что чувствовал к ним и граф Маржецкий, — словно бы, действительно, все они были варвары и татары пред этим представителем европейской цивилизации и аристократизма; и в то же время
каждый из них как бы стремился изобразить чем-то, что он-то, собственно, сам по себе, да и все-то мы вообще вовсе не варвары и не татары, а очень либеральные и цивилизованные люди, но… но… сила, поставленная свыше, и т. д.
Каждая из славнобубенских матрон и сильфид, порхавшая по этой зале, укрыла теперь в душе
своей злостный умысел против графа:
каждая решила наперерыв друг перед дружкой выбирать его
своим кавалером, но Маржецкий как будто проник тайным уразумением их замыслы и потому вскоре незаметно удалился из залы.
— Как знать-с, может, что и новое в голову придет, — возразил Ардальон, — мысль требует обмена. Теперича я вот как полагаю: времена-с, батюшка мой, такие, что все честные деятели должны сплотиться воедино, — тогда мы точно будем настоящею силою.
Каждый на это дело обязан положить
свою лепту… Тут рядом идут принципы экономические, социальный и политические — знакомы вы с социалистами?
У предубежденного в какую-либо сторону человека они точно так же велики, а Хвалынцев явился сюда уже предубежденным, настроенным в известном направлении, и потому был способен видеть в
каждом взгляде, в
каждом пожатии руки, в
каждом слове и движении знаменательное для себя явление, явление, направленное против
своей личности в дурную, враждебную сторону.
Знало еще молодое поколение, что в 1830 году Польша поднялась за
свою свободу и независимость, за что была раздавлена русскими войсками, и это смутное знание естественно могло рождать в
каждом честном молодом сердце одно только сочувствие к угнетенному и порабощенному народу.
— Вы позволяете бить себя и угнетать, отказываетесь от свободы для того только, чтобы в
свою очередь бить и угнетать другие народности. Кто только под вами не стонет! Все ваше народное самолюбие состоит в том, чтобы быть хоть рабским, но варварски сильным государством и служить пугалом
каждой цивилизации. Для этого вы даже немцам продаетесь. Нет, вы не славяне, вы — рабы, татары.
Каждый член имеет
свой определенный круг обязанностей, и вне этого тесного круга ему ничего не известно.
— Все, как видите, все сработано моими собственными руками! — говорила она. — Никому не уступила я чести приложить к этой работе
свою руку! Даже весь материал,
каждую нитку,
каждую шелковинку сама покупала. Польское знамя должно быть сработано польскими же руками.
— Это-то вот я и хотел сказать вашему превосходительству, — с видимым удовольствием подхватил Колтышко. — Мера необыкновенно удобная, необыкновенно кстати! Благодаря ей сколько энергичных агентов и пропагандистов рассеялось теперь по Литве, по Польше!
Каждый сделает
свое дело, и дело немалое!
Так часто бывает с людьми, которые знают, что им нужно, например, съездить туда-то и сделать то-то, но которым исполнить это почему-либо неприятно или неловко, совестно, тяжело, и они день за день откладывают
свое решение, и с
каждым днем выполнение данного решения становится для них все труднее, все неловче и тяжелее, тогда как сразу, по первому порыву, оно было бы неизмеримо и легче, и проще, и короче.
Но
каждый раз словно бы очнувшись, она замечала в себе эту рассеянность и приневоливала
свою мысль и внимание.
— Но зачем же непременно в Лондон? И для чего тут Лондон? — настаивала меж тем Лидинька Затц, суетливо обращаясь по очереди ко всем и
каждому, — на что нам Лондон! Гораздо же дешевле можно здесь, у себя дома, в
своей собственной типографии? Не так ли я говорю? Не правда ли?
Взрывы неистовых «браво!» и рукоплесканий приветствовали
каждое пикантное или бесцеремонно-наглое телодвижение,
каждую приподнятую выше колена юбку,
каждый смелый и ловкий взмах ноги, когда красивая маска носком
своей ботинки задорно сбивала шляпу с выразительно подставленной к ней головы
своего vis-à-vis кавалера.
Но в действительности, для некоторых негласных вожаков и подстрекателей молодежи это было важно главнейшим образом потому, что хотя главный орган науки и был закрыт, но ход агитации, под прикрытием якобы науки, мог продолжать
свое дело, и ею кроме студентов мог теперь удобно и просто, без всяких стеснительных формальностей, пользоваться
каждый желающий.
Каждый Анцыфрик,
каждый Малгоржан в то же самое утро, как только узнали об аресте Луки, поспешили домой и тщательно перерыли и пересмотрели все книжки, все бумажки
свои; но запретных плодов между ними, за исключением двух-трех невинных фотографических карточек, решительно не оказалось, несмотря на все стремление этих господ подвести хотя что-либо, собственной цензурой, под категорию запрещенного.
Ни Ардальон, ни Фрумкин не поверили друг другу
своих сокровенных целей и стремлений:
каждый действовал особо, потому что
каждый рассчитывал приобрести себе исключительное влияние на князя; и оба в то же время чувствовали, что один другому мешает, перебивает дорогу и, пожалуй, даже ногу не прочь подставить.
Он чувствовал, что шансы его борьбы с Полояровым начинают колебаться, и потому, как утопающий за соломинку, хватался теперь за
каждый малейший крючок, чтобы повернуть дело в
свою пользу.
— Невероятная мистификация!.. Чья-то очень глупая и очень злая шутка, не более! — проговорил он. — И насколько я знаю Полоярова, — это просто дурак; пожалуй, пустой болтун, каких теперь тысячи щеголяют по белому свету, но что касается до каких-либо действий и идей, то у него ровно никаких идей в голове не имеется, и полагаю, что
каждый мало-мальски серьезный заговорщик постыдился бы назвать его
своим сотоварищем.
— Ну, вот, ты уж и обиделся, кажись! — поспешил Бейгуш поправить
свою неосторожность. — Зачем так странно принимать
каждое слово! Я, напротив, — я буду бесконечно тебе благодарен, если ты укажешь путь, чтоб она сама, добровольно, предложила мне деньги.
Ои продолжал очень живописно повествовать всем и
каждому об инквизиционных мучениях и пытках, которые ему довелось испытать, о
своем великом гражданском мужестве, о
своем подвиге, и от столь частых повествований с течением времени и сам наконец убедился, что все это точно так и было в действительности.
Потеряв щедрую «кузинку», Малгоржан принялся с горя объяснять
свою восточную страсть Лидиньке Затц и был ею утешен в самом непродолжительном времени. Маленький Анцыфрик стал было ревновать, но Лидинька
каждый раз его просто-напросто била за столь неуместное, непоследовательное и дикое чувство. И
каждый раз после такой трепки злосчастный пискунок взмащивался с ножками на подоконнике и принимался горько плакать, думая себе, за что это он уродился таким несчастным, что все его обижают.
Он исподволь подходил то к тому, то к другому, то к третьему кружку, прислушивался, перемолвливался с тем или другим из членов, и
каждой партийке успевал всучить
свое собственное мнение, навести на желанную ему личность, подшепнуть ту или другую фамилию — и, благодаря только этой уловке, выборы наконец совершились.