— Благодару!.. благодару! — напирал он на советника с своим польским акцентом. — Особливо за то, что не забыли замолвить словечко о награждении за труды службы и усердие. Это, знаете, и генералу должно понравиться. Прекрасная речь! Высокая речь!.. И чувство, и стиль, и мысль, и все эдакое!.. Вы, пожалуйста, дайте мне ее списать для себя: в назидание будущим детям, потомкам моим оставлю!.. Благодару! благодару вам!
Полковник благодарно обнял и звучным поцелуем от души облобызал своего глубокотонкого и политичноумного советника. Недаром оба они называли себя цеглой велькего будованя [Cegla — кирпич. Wielkie budovanie — великое строение, — стародавний, специальный термин для обозначения конспиратной деятельности польской справы. Возник он первоначально от «белых».].
Никто не ожидал ее появления, как вдруг, при громе удалой мазурки поднялась завеса — и изумленным очам зрителей предстала ее превосходительство в польском национальном костюме…
Польская земля, гордая любовию и верою сынов своих, покраснела бы от сраму и заплакала бы кровавыми слезами в тот день, когда из недр ее могло бы народиться столько отщепенцев, столько Искариотов!
Брильянты на голове, брильянты на открытой шее, золото и дорогие камни на руках, парижские цветы, старые брюссели, беспощадно открытые, сверкающие плечи, обворожительная улыбка, полные, вкусно сделанные руки с розовым локотком, роскошное платье, представлявшее символическое соединение польских цветов, кармазинного с белым, — вот то сверкающее, очаровательное впечатление, которым поражала в первый миг прелестная женщина каждого при входе в ее парадную большую залу.
Граф был весьма польщен таким вниманием, таким теплым участием на далекой чужбине. Появление его вечером в губернаторской зале произвело решительный эффект. Все уже заранее знали о польском графе, привезенном «в наше захолустье» под надзор полиции. Ее превосходительство рассказала нескольким своим приближенным с таким участием о «еще одном новом политическом страдальце», и это придало еще больший интерес новоприбывшему графу. Все с нетерпением ожидали его появления.
Короче сказать, на пятьдесят первом году жизни это был еще бравый и видный красавец и, заметьте, как особенное свойство польского типа, — красавец-аристократ, красавец-магнат старопольский.
И скажите, пожалуйста, — оживленно продолжала она свое щебетанье, — эти бедные наши польские сестры, что же они делают, если у них нет теперь никаких развлечений?
Сомневались исключительно почти одни только старые студенты, которые уже по трех-четырехлетнему опыту знали, что польские студенты всегда, за весьма и весьма ничтожными исключениями, избегали общества студентов русских и старались по возможности не иметь с ними никакого общего дела.
Они избегали даже протягивать руку знакомым русским студентам, тогда как русские (и это могут подтвердить почти все бывшие в университете в промежуток между 1857—1860 годами) неоднократно протягивали польской партии свои братские объятия, предлагая полное единение и дружеское слияние во имя науки и общих интересов.
— Да разве мы сами не справимся? — с горделиво-уверенным достоинством спросил Свитка. — Разве петербургский Центр все еще не полагается на одне польские, народные силы?
Если уж москали, наши заклятые враги, наши палачи, сами идут очистительными жертвами в польский народный лагерь и бьются за польскую независимость, — разве этот факт не освещает еще более пред глазами всего мира наше святое дело?
— Не хотите ли почитать что-нибудь? — любезно предложил он; — вся полка к вашим услугам. Впрочем, тут больше все польские да французские. Есть несколько и английских книжонок, а вы, может быть, хотите русского.
Это были листки французских брошюр, почти исключительно произведения польской эмиграции, которые в ярких, поражающих чертах изображали несчастья польской земли, стоны польского народа и не скупились на самые черные краски для обрисовки русских отношений к Польше и русского гнета.
А иногда, при чтении о пытках, жестоких муках и страданиях какого-либо польского героя, в глазах Цезарины вдруг начинали сверкать слезы, и тогда лицо это казалось Хвалынцеву еще вдохновеннее, еще прекраснее.
В то время вообще на Руси так мало было известно о Польше, о польских делах и притязаниях; из русского лагеря не подымалось ни единого голоса для разъяснения наших отношений к этой несчастной стране; тридцать лет у нас на этот счет все молчало; все было темно, мертво и глухо, и эта мертвенность и глухота набрасывали мрачную и антипатичную тень на эти русские отношения.
В эти глухие тридцать лет там, на Западе, эмиграция создала своих историков, поэтов, публицистов, голоса которых громко и дружно, на всю Европу, раздавались в защиту польского дела, и эти голоса подхватывались чуждыми людьми других национальностей, усилившими общий негодующий хор, а мы все молчали и молчали, и с этим молчанием в наши «образованные» массы, мало-помалу, но все более и все прочнее проникало сознание, что правы они, а виноваты мы.
И вдруг, под ловкою и потому незаметною эгидой польской женщины, этому юноше раскрывается целая история страданий, горя, угнетений, насилий и мук порабощенного народа.
— Но эти татары еще только вчера освободили двадцать миллионов рабов, и своих татарских, и ваших польских! — возразил, задетый за живое, Хвалынцев. В глубине души он не мог не сознаться, что графиня сильно задела его русское самолюбие.
— Польских? — изумленно возразила она и с гордым достоинством отрицательно покачала головой. — Вы ошибаетесь, вы не знаете истории: в Польше, слава Богу, давно уже нет рабов. В Польше крестьяне лично свободны.
Все общество, в разных углах комнат, разбивалось на кружки, и в каждом кружке шли очень оживленные разговоры; толковали о разных современных вопросах, о политике, об интересах и новостях дня, передавали разные известия, сплетни и анекдоты из правительственного, военного и административного мира, обсуждали разные проекты образования, разбирали вопросы истории, права и даже метафизики, и все эти разнородные темы обобщались одним главным мотивом, который в тех или других вариациях проходил во всех кружках и сквозь все темы, и этим главным мотивом были Польша и революция — революция польская, русская, общеевропейская и, наконец, даже общечеловеческая.
— Но что вы заставите их в этом случае разуметь под Польшей? — скромно возразил Хвалынцев. — Тот ли клочок земли, который известен под именем Царства Польского, или…
— Как это «Царство Польское»? — с недоумением перебил его конноартиллерист. — Не Царство разумею я, а всю, всю Польшу, как она есть, — всю, в границах 1772 года! Все те земли, где масса народа или говорит по-польски, или привязана к прежней униатской вере, всю Литву, Белоруссию, Волынь, Украйну, Подолию, Малороссию, все это единая и нераздельная Польша. Иной я не признаю и не понимаю.
Во всех этих землях народ если и не носит официально имени поляков, то все же он поляк, — поляк до мозга кости своей, потому что в нем жизнь польская, стремления польские, дух польский; потому что этот народ был польским.
На плечи и спину ее падали густыми, тяжелыми волнами распущенные пепельные волосы — самая модная польская прическа того времени, служившая одним из символов скорби по отчизне.
— Все, как видите, все сработано моими собственными руками! — говорила она. — Никому не уступила я чести приложить к этой работе свою руку! Даже весь материал, каждую нитку, каждую шелковинку сама покупала. Польское знамя должно быть сработано польскими же руками.
— Н-нет… Я позволяю себе думать, что опасения вашего превосходительства несколько напрасны, — осторожно заметил Колтышко. — Мы ведь ничего серьезного и не ждали от всей этой истории, и не глядели на нее как на серьезное дело. Она была не больше как пробный шар — узнать направление и силу ветра; не более-с! Польская фракция не выдвинула себя напоказ ни единым вожаком; стало быть, никто не смеет упрекнуть отдельно одних поляков: действовал весь университет, вожаки были русские.
Из Польши доходили смутные вести. Что такое там делалось — мы мало еще смыслили, ограничиваясь перепечаткою кратких сухих известий из официальной «Газеты Польской». Слышно было, что в Варшаве поднялись новые демонстрации, особенно против Фелинского, что там опять запели гимны…
Метеор известен был в свете под именем графа Слопчицького, а в польском кружке его титуловали просто графом Тадеушем, то есть звали одним только именем, ибо метеор был настолько популярен, что достаточно было сказать «наш грабя Тадеуш» — и все уже хорошо знали, о ком идет речь, и притом же совокупление титула с одним только собственным именем, без фамилии выражает по-польски и почтение, и дружелюбность, и даже право на некоторую знаменитость: дескать, все должны знать, кто такой граф Тадеуш: как, например, достаточно сказать: князь Адам, или граф Андрей — и уже каждый, в некотором роде, обязан знать, что дело идет о князе Чарторыйском и о графе Замойском.
Одно из них было так называемая «салонная миссия» (missia salonowa), в силу которой Меркурий обязан был постоянно вертеться во всевозможных салонах, незаметно и ловко, между болтовней об опере и вчерашнем рауте, пропагандировать и так и сяк свою «великую идею», подчас поражать умы сердобольных барынь повествованиями о русских ужасах и варварствах, о страданиях несчастной, угнетенной Польши, возбуждать салонное и особенно дамское сочувствие польскому делу, подчас же ловко втирать очки доверчивому и умеренно-либеральному сановнику насчет консервативности западного «дворáнства» и скрытно-революционных элементов «хлопства», которое только и можно удерживать в повиновении посредством воинских экзекуций.
Кроме этого, пан грабя обязан был всячески вынюхивать и выведывать о всевозможных новостях правительственного и административного мира, о всяком малейшем мероприятии, проекте, предположении, которые так или иначе могут иметь то или другое отношение к польскому делу.
Он летал политическим курьером к дипломатическим представителям Ламберова Отеля при разных правительственных переднях Европы и к тайным представителям польской справы внутри России, привозя с собою тем и другим сообщения наиболее важного свойства.
В наши дни он с подобающим ужасом распространяется в некоторых петербургских салонах о революционных и социалистических началах Муравьевских «деятелей» в Западном крае и вообще враждебно относится как к русской, так и к польской «партии красных». Он, конечно, самый консервативный и самый «вернопреданный из наивернопреданнейших» польских панов.
Хотя в аристократических салонах — где, впрочем, пан Тадеуш с паном Анзельмом не встречались — он и не признался бы в приятельстве с безвестным офицером, но в сферах пониже, и особенно в польских кружках, весьма охотно называл себя его хорошим знакомым.
— Чего там не легко! Что ж она, пойдет тебя разыскивать, преследовать через полицию, что ли? Погорюет две недели, и по доброте, общей всему Евину роду, постарается утешить кого-нибудь в одиночестве, и сама вместе с тем утешится, ну, и только!.. А пятьдесят тысяч, мой друг, это легко вымолвить, но не легко добыть. Пятьдесят тысяч по улицам не валяются! Ведь это — шутка сказать! — это триста семьдесят пять тысяч польских злотых!.. Ух!.. да это дух захватывает!
16-го июня во рву Новогеоргиевской крепости были расстреляны офицеры Арнгольдт, Сливицкий и унтер-офицер Ростковский, за распространение в войсках возмутительных воззваний, а накануне их казни в Петербург пришла из Варшавы телеграмма, извещавшая, что в Саксонском саду ранили пулею сзади, в шею, наместника Царства Польского генерала Лидерса. 16-го же числа на место Лидерса был назначен великий князь Константин Николаевич.
В самый день этого счастливого, по мнению Бейгуша, решения он совершенно неожиданно получил небольшую записку от капитана Чарыковского, который приглашал его на нынешний вечер, отложив все текущие дела и занятия, непременно явиться к назначенному часу, для весьма важных и экстренных совещаний, в Офицерскую улицу, в квартиру, занимаемую четырьмя слушателями академии генерального штаба, где обыкновенно собирался, под видом «литературных вечеров», польский «военный кружок Петербурга».
Мы должны из готового уже, но сырого материала организовать стройные военные отряды, народную нашу армию, обучить, насколько возможно, наших будущих солдат, чтоб они ловко умели действовать и косой, и саблей, и штыком, и пулей, ввести дисциплину, а дух свободы и дух военный — старый польский дух, благодаря Бога, еще не умер!
Наконец, он знал, что власть и сила польского ржонда велика, что корни ее на огромное пространство разветвляются под землей, а ползучие побеги незаметно, но цепко поднимаются очень высоко, что в этом ржонде существует верховный тайный трибунал, который судит безапелляционно и неуклонно приводит в исполнение свои приговоры над ослушниками и отступниками.
Молодое же поколение благодаря все той же немотствующей глухоте общественного сознания вырастало в полнейшем и всестороннем неведении этой древней русско-польской тяжбы.
Сохранившие боеспособность части польской армии отступили для обороны столицы, где им предстояло выдержать ещё две недели под бомбами и артиллерийскими обстрелами.
Никто никому ничего не говорил, однако новость о том, что этот затворник может стать новым польским королём, мигом обежала город.
Говорил он всегда по-русски, и мы не знали польского языка, – даже мать.
Сохранившие боеспособность части польской армии отступили для обороны столицы, где им предстояло выдержать ещё две недели под бомбами и артиллерийскими обстрелами.