Неточные совпадения
Может быть, впрочем, это был
и действительный бред. Как бы
то ни было, ребенок родился слепым.
Мальчик глядел
тем тусклым
и неопределенным взглядом, каким глядят до известного возраста все новорожденные дети.
Мать плакала
и билась, как подстреленная птица, прижимая ребенка к своей груди, между
тем как глаза мальчика глядели все
тем же неподвижным
и суровым взглядом.
Это занятие поглощало почти все его время,
и потому голос его раздавался в доме только в известные, определенные часы дня, совпадавшие с обедом, завтраком
и другими событиями в
том же роде.
Правую ногу ему совсем отрезали,
и потому он ходил на костыле, а левая рука была повреждена
и годилась только на
то, чтобы кое-как опираться на палку.
В
то время, когда в деревенском домике появилось
и стало расти новое существо, в коротко остриженных волосах дяди Максима уже пробивалась серебристая проседь.
Но даже
и близкие люди не знали, над каким вопросом работала эта мысль в
то время.
Между
тем изувеченный боец думал о
том, что жизнь — борьба
и что в ней нет места для инвалидов.
С
тех пор его взгляд стал останавливаться на ребенке все чаще
и чаще.
Конечно, она страдала в этом случае, как мать, отражением сыновнего недуга
и мрачным предчувствием тяжелого будущего, которое ожидало ее ребенка; но, кроме этих чувств, в глубине сердца молодой женщины щемило также сознание, что причина несчастия лежала в виде грозной возможности в
тех, кто дал ему жизнь…
Присутствие в доме слепого мальчика постепенно
и нечувствительно дало деятельной мысли изувеченного бойца другое направление. Он все так же просиживал целые часы, дымя трубкой, но в глазах, вместо глубокой
и тупой боли, виднелось теперь вдумчивое выражение заинтересованного наблюдателя.
И чем более присматривался дядя Максим,
тем чаще хмурились его густые брови,
и он все усиленнее пыхтел своею трубкой. Наконец однажды он решился на вмешательство.
Но впоследствии
и в таких случаях лицо его сохраняло выражение осмысленного внимания; он поворачивал голову в
ту сторону, куда улетала муха, — изощренный слух улавливал в воздухе тонкий звон ее крыльев.
Третья зима его жизни приходила к концу. На дворе уже таял снег, звенели весенние потоки,
и вместе с
тем здоровье мальчика, который зимой все прихварывал
и потому всю ее провел в комнатах, не выходя на воздух, стало поправляться.
Действительно, ребенок был встревожен
и беспокоен: он
то улавливал новые звуки,
то удивлялся
тому, что прежние, к которым он уже начал привыкать, вдруг смолкали
и куда-то терялись.
Она вздыхала полною грудью
и шла вперед, не оборачиваясь; если бы она сделала это,
то увидела бы странное выражение на лице мальчика.
Только одни глаза глядели все
тем же ровным
и неподвижным, незрячим взглядом.
Природа раскинулась кругом, точно великий храм, приготовленный к празднику. Но для слепого это была только необъятная
тьма, которая необычно волновалась вокруг, шевелилась, рокотала
и звенела, протягиваясь к нему, прикасаясь к его душе со всех сторон не изведанными еще, необычными впечатлениями, от наплыва которых болезненно билось детское сердце.
Здесь же его охватили какие-то странно сменявшиеся волны,
то нежно ласкающие,
то щекочущие
и опьяняющие.
И по мере
того, как звуки тускнели, в грудь мальчика вливалось ощущение какой-то щекочущей истомы.
Лицо подергивалось ритмически пробегавшими по нем переливами; глаза
то закрывались,
то открывались опять, брови тревожно двигались,
и во всех чертах пробивался вопрос, тяжелое усилие мысли
и воображения.
И звуки летели
и падали один за другим, все еще слишком пестрые, слишком звонкие… Охватившие мальчика волны вздымались все напряженнее, налетая из окружающего звеневшего
и рокотавшего мрака
и уходя в
тот же мрак, сменяясь новыми волнами, новыми звуками… быстрее, выше, мучительнее подымали они его, укачивали, баюкали… Еще раз пролетела над этим тускнеющим хаосом длинная
и печальная нота человеческого окрика,
и затем все сразу смолкло.
И дяде Максиму казалось, что он призван к
тому, чтобы развить присущие мальчику задатки, чтоб усилием своей мысли
и своего влияния уравновесить несправедливость слепой судьбы, чтобы вместо себя поставить в ряды бойцов за дело жизни нового рекрута, на которого без его влияния никто не мог бы рассчитывать.
После первой весенней прогулки мальчик пролежал несколько дней в бреду. Он
то лежал неподвижно
и безмолвно в своей постели,
то бормотал что-то
и к чему-то прислушивался.
И во все это время с его лица не сходило характерное выражение недоумения.
Он начинал расспрашивать обо всем, что привлекало его внимание,
и мать или, еще чаще, дядя Максим рассказывали ему о разных предметах
и существах, издававших
те или другие звуки.
— Нет, он еще гораздо больше. Если бы привести его в комнату
и поставить на полу,
то голова его была бы выше спинки стула.
— Да, малиновка такая… Зато большие птицы никогда не поют так хорошо, как маленькие. Малиновка старается, чтобы всем было приятно ее слушать. А аист — серьезная птица, стоит себе на одной ноге в гнезде, озирается кругом, точно сердитый хозяин на работников,
и громко ворчит, не заботясь о
том, что голос у него хриплый
и его могут слышать посторонние.
Тем не менее бывали
и для него минуты ясного довольства, ярких детских восторгов,
и это случалось тогда, когда доступные для него внешние впечатления доставляли ему новое сильное ощущение, знакомили с новыми явлениями невидимого мира.
По временам, в жаркий полдень, когда вокруг все смолкало, когда затихало людское движение
и в природе устанавливалась
та особенная тишина, под которой чуется только непрерывный, бесшумный бег жизненной силы, на лице слепого мальчика являлось характерное выражение.
Кто смотрел на него, как он уверенно выступал в комнатах, поворачивая именно там, где надо,
и свободно разыскивая нужные ему предметы,
тот мог бы подумать, если это был незнакомый человек, что перед ним не слепой, а только странно сосредоточенный ребенок с задумчивыми
и глядевшими в неопределенную даль глазами.
Удивленная мать с каким-то странным чувством слушала этот полусонный, жалобный шепот… Ребенок говорил о своих сонных грезах с такою уверенностью, как будто это что-то реальное.
Тем не менее мать встала, наклонилась к мальчику, чтобы поцеловать его,
и тихо вышла, решившись незаметно подойти к открытому окну со стороны сада.
С
тех пор его скрипки не слыхали более в корчме
и на вечерницах.
Он повесил ее на колышке в конюшне
и не обращал внимания на
то, что от сырости
и его нерадения на любимом прежде инструменте
то и дело одна за другой лопались струны.
В течение нескольких дней он бродил с насупленными бровями по полям
и болотам, подходил к каждому кустику ивы, перебирал ее ветки, срезал некоторые из них, но, по-видимому, все не находил
того, что ему было нужно.
Иохим, раздвинув кусты, подошел к речке, постоял с минуту
и как-то вдруг убедился, что именно здесь он найдет
то, что ему нужно.
Зато в
тот же вечер из конюшни полились нежные, задумчивые, переливчатые
и дрожащие трели.
В таком музыкальном экстазе, весь изливаясь в дрожащих мелодиях, лежал Иохим в конюшне
и в
тот вечер.
В
тот же день послано было письмо в город, но пока инструмент был куплен
и привезен из города в деревню, должно было пройти не менее двух-трех недель.
А между
тем из конюшни каждый вечер звучали мелодические призывы,
и мальчик кидался туда, даже не спрашивая уже позволения матери.
Он никогда не прерывал музыканта,
и только когда
тот сам останавливался
и проходило две-три минуты в молчании, немое очарование сменялось в мальчике какою-то странною жадностью.
Так как при этом в груди мальчика захватывало дыхание,
то первые звуки выходили у него какие-то дрожащие
и тихие.
А деревья в саду шептались у нее над головой, ночь разгоралась огнями в синем небе
и разливалась по земле синею
тьмой,
и, вместе с
тем, в душу молодой женщины лилась горячая грусть от Иохимовых песен. Она все больше смирялась
и все больше училась постигать нехитрую тайну непосредственной
и чистой, безыскусственной поэзии.
Бедная мать! Слепота ее ребенка стала
и ее вечным, неизлечимым недугом. Он сказался
и в болезненно преувеличенной нежности,
и в этом всю ее поглотившем чувстве, связавшем тысячью невидимых струн ее изболевшее сердце с каждым проявлением детского страдания. По этой причине
то, что в другой вызвало бы только досаду, — это странное соперничество с хохлом-дударем, — стало для нее источником сильнейших, преувеличенно-жгучих страданий.
Так шло время, не принося ей облегчения, но зато
и не без пользы: она начала сознавать в себе приливы
того же живого ощущения мелодии
и поэзии, которое так очаровало ее в игре хохла.
Тем не менее, изо дня в день какое-то внутреннее сознание своей силы в ней все возрастало,
и, выбирая время, когда мальчик играл перед вечером в дальней аллее или уходил гулять, она садилась за пианино.
Но постепенно это настроение переливалось в них с большею полнотой
и легкостью; уроки хохла не прошли даром, а горячая любовь матери
и чуткое понимание
того, что именно захватывало так сильно сердце ребенка, дали ей возможность так быстро усвоить эти уроки.
Сначала ни мальчик, ни Иохим не хотели обращать внимания на «хитрую» музыку усадьбы, к которой они питали предубеждение. Мальчик даже хмурил брови
и нетерпеливо понукал Иохима, когда
тот останавливался.
Но не прошло
и трех дней, как эти остановки стали все чаще
и чаще. Иохим
то и дело откладывал дудку
и начинал прислушиваться с возрастающим интересом, а во время этих пауз
и мальчик тоже заслушивался
и забывал понукать приятеля. Наконец Иохим произнес с задумчивым видом...
И затем, с
тем же задумчиво-рассеянным видом прислушивающегося человека, он взял мальчика на руки
и пошел с ним через сад к открытому окну гостиной.
Вместе с
тем ее гневное чувство к Иохиму улеглось окончательно. Она была счастлива
и сознавала, что обязана этим счастьем ему: он научил ее, как опять привлечь к себе ребенка,
и если теперь ее мальчик получит от нее целые сокровища новых впечатлений,
то за это оба они должны быть благодарны ему, мужику-дударю, их общему учителю.
С последними следами прежней робости он подошел к
тому месту, где стояло пианино, остановился на некотором расстоянии
и прислушался.