Неточные совпадения
Все из
того времени вспоминается
мне каким-то сверкающим и свежим. Здание академии среди парков и цветников, аудитории и музеи, старые «Ололыкинские номера» на Выселках, деревянные дачи в сосновых рощах, таинственные сходки на этих дачках или в Москве, молодой романтизм и пробуждение мысли…
Кассиров на свете много, и никогда эта профессия не казалась
мне особенно интересной. Просто выдает билеты и получает деньги. Но теперь, когда
я представлял себе в этой роли высокую девушку в темном платье с спокойным вдумчивым взглядом, с длинной косой и кружевным воротничком вокруг шеи,
то эта прозаическая профессия представлялась
мне в особом свете. Быть может, думал
я, в это самое время пароход несется по Волге, и она сидит на палубе с книгой на коленях. А мимо мелькают волжские горы.
Волги
я еще ни разу не видел, но был влюблен в нее с юности за бурлаков Некрасова и за Стеньку Разина. И
то обстоятельство, что она была именно на Волге, казалось
мне особенно красивым и значительным.
Перечитывая впоследствии
тех же авторов,
я находил много такого, что ранее проглядел; зато многое, что тогда светилось ярко, впоследствии потускнело.
И главное, это
меня необыкновенно радовало, хотя в
то же время
я страстно преклонялся перед мыслью.
Я с негодованием думал о
тех, кто «заставляет людей жить в таких ужасных условиях».
Однако… если бы тогда кто-нибудь раскрыл передо
мною, выражаясь метафорически, «завесу будущего» и показал бы
мне их
теми, каковы они теперь,
я был бы разочарован. Лично
я не был ни заносчив, ни тщеславен.
Я не мечтал ни о богатстве, ни о карьере, ни о славе. Вообще, право,
я был юноша довольно скромный. Если у
меня были преувеличенные ожидания и гордость,
то относились они к «моему поколению».
Мне казалось, что во всех нас есть какие-то зачатки, какие-то завязи новой и полной жизни.
Я не любил дам, одетых явно «по последней моде», а мода
того времени внушала
мне негодование.
— Нет, послушайте, Потапов. Вы ошибаетесь, — сказал он. — Она не просто генеральская дочка… Ее история — особенная… Только, пожалуйста, пусть это останется между нами.
Я слышал все это от жены профессора N и не хотел бы, чтобы это распространилось среди студентов. Она действительно дочь Ферапонтьева…
То есть, собственно, он не Ферапонтьев, а Салманов… Но она — американка…
И, по мере
того, как оно уменьшалось,
мною овладевало странное ощущение.
Генерал сделал несколько шагов, и на лице его проступила
та самая гримаса, которая показалась
мне такой презрительной и неприятной. Но теперь она
мне такой уже не казалась…
Мы с Урмановым свернули по дорожке над прудом, направляясь по плотине. Урманов некоторое время шел молча, улыбаясь про себя. Он
то брал
меня под руку,
то кидал ее. Вдруг, остановившись на дорожке, он спросил...
Я был очень молод и во многих отношениях чувствовал себя еще почти мальчиком.
Мне было лестно, что у
меня с Урмановым идет такой разговор, но вместе с
тем у
меня были «твердые взгляды»… И
я ответил...
Правда, воспоминание о
той минуте, когда ко
мне подошла «американка», не доставляло
мне ни малейшего удовольствия.
Мне надо было подняться навстречу неторопливо и свободно, с
той изящной сдержанностью, как Урманов…
Но теперь
мне пришлось бы умолчать о
том, что Урманов весь вечер провел с «американкой», что, кроме нас, был какой-то еще молодой человек аристократической наружности, друг детства Валентины Григорьевны, и что, пока
я играл с генералом в шахматы, они втроем вели в другой комнате какой-то очень оживленный конспиративный разговор.
Впрочем,
я, в сущности, ничего не имел против
того, чтобы слегка участвовать, хотя бы и косвенно, в «американских делах» и устройстве «фиктивного брака»…
Свободного времени у
меня было много. Лекции еще не начинались. Физическая усталость от летних практических работ прошла, и
я не знал порой, куда
мне деваться от этой прекрасной осени, от своего досуга и от
того смутного, приятного и вместе томительного ощущения, которое искало формы, тревожило и гнало куда-то, к неведомым опытам и приключениям.
Подойдя однажды к платформе,
я увидел на ней Урманова, Он стоял на краю и смотрел по направлению к Москве. Полотно дороги лежало между откосами насыпи, пустынное, с двумя парами рельсов и линией телеграфных столбов. Взгляд убегал далеко вперед, за этими суживающимися полосками, которые терялись вдали, и над ними вился
тот дымок или туман, по которому узнается присутствие невидного большого и шумного города.
— Нет,
я так…
То есть, собственно говоря… Да, жду.
— Что, если бы… Если бы вы согласились в эту неделю влюбиться в
меня, а на следующей неделе попросили у генерала моей руки?.. Постойте… Он почти наверное согласится. Он только и говорит о
том, как вы напоминаете его друга… И… и… одним словом, — вы его слабость…
— А, чорт…
Я сдаюсь…
Я сегодня не могу совсем играть… Не до игры… Так вы говорите?..
того…
Мне ведь не с кем посоветоваться… жена умерла… Если бы у
меня был сын, тогда
того… было бы просто: определил в полк, и кончено. А тут… дочь… Родных никого… Ну, что толковать! Пойдем пить чай…
— У нас все не по-людски…
Того… Сегодня
я позвал Федотовых… Надо объявить… Не окруткой,
того… выдаю дочь… Не круг ракитова куста… Прохор… приготовить шампанского…
— Случилось
мне невзначай натолкнуться на них в парке… Нет, батюшка, едва ли это фикция… А если и начиналось фикцией,
то, кажется, у Урманова есть большие шансы.
Этот краткий диалог показался
мне довольно комичным.
Я был неспособен в
то время понять трагедию «старого мира». «Новый мир» поглощал все мое внимание.
Радость Урманова казалась
мне великодушной и прекрасной… В
тот же день под вечер
я догнал их обоих в лиственничной аллее, вернувшись из Москвы по железной дороге. Они шли под руку. Он говорил ей что-то, наклоняясь, а она слушала с радостным и озаренным лицом. Она взглянула на
меня приветливо, но не удерживала, когда
я, раскланявшись, обогнал их.
Мне показалось, что
я прошел через какое-то светлое облако, и долго еще чувствовал легкое волнение от чужого, не совсем понятного
мне счастья.
Так как он не знал никого из действующих лиц,
то я свободно рассказал всю историю, как она
мне представлялась.
Я почти любил его за
то, что он доставил в этой картине необходимую черту: старого деспота, без которого картина была бы неполна…
Кончив письмо,
я еще долго стоял у окна, глядя в безлунную звездную ночь… По полотну бежал поезд, но ночной ветер относил звуки в другую сторону, и шума было не слышно. Только туманный отсвет от локомотива передвигался,
то теряясь за насыпями,
то выплывая фосфорическим пятном и по временам освещаясь огнями…
Теперь на его лице было
то же выражение. Когда
я приблизился, он смолк и посмотрел на
меня в упор, но как будто не узнал и только выжидал, скоро ли
я пройду мимо.
И что это между ними стоит
то тяжелое и напряженное, что передается
мне.
Над прудом кое-где стлался туман, и, когда мы вышли на большую дорожку,
я удивился, как это еще за минуту мы могли увидеть поплавки… Теперь у рыболовных скамеек было совсем темно. Какая-то водяная птица кричала на островке, где мы сидели за минуту, как будто спрашивая о чем-то из
тьмы. Молодой серп луны поднимался, не светя, над лугами за плотиной.
В темной аллее ее лица совсем не было видно…
Я вспоминал свое первое впечатление: холодный взгляд, повелительный и пытливый, выражение лица неприятное, властное и сухое… Потом мелькнуло другое выражение: женственное и трогательное, потом все спуталось в общем безличном обаянии женской близости, — близости любви и драмы…
Я уже не различал, моя эта драма или чужая…
Мне начало казаться, что со
мной идет другая,
та, что на Волге…
— Да ведь
я вас спрашиваю: вы были бы удобный муж? Ах, милый Потапыч, когда-нибудь… вы, конечно, тоже женитесь… Это очень трудная вещь, милый Потапыч, жениться. И главное, не считайте, что все дело в
том, чтобы вас обвели вокруг аналоя… Да, да… Конечно, вы это знаете?.. И не придаете никакого значения пустому обряду?.. Ничего вы не знаете, милый Потапыч… Людям часто кажется, что они знают
то, чего они совсем не знают… Ни себя, ни других, ни значения
того или другого обряда…
— Да, при ней больше свободы и самоуважения… А если… если это будет «знойный ураган», в силу которого
я, впрочем, не верю,
то помните, милый Потапыч, урагану нельзя ставить обязательств…
— Все будет так, как она пожелает… А
того, что… Ну, вы понимаете… Этого говорить не надо. Вы
мне обещаете?
Я не заметил сразу, что мы пошли по темным дорожкам не в
ту сторону и через несколько минут очутились в парке.
Я остался один… От островка неслось чиликание ночной птицы, быть может,
той самой, которая спрашивала тогда о чем-то из темноты. Сердце мое было переполнено сознанием радости, глупой, как крик этой птицы.
Я радовался этой сумрачной печали, и, если бы
мне предложили сейчас поменяться с Урмановым,
я бы охотно согласился…
Впечатления этого вечера врывались диссонансом в
тот образ, который
я себе составил об Урманове.
Лекции шли правильно. Знакомство с новыми профессорами, новыми предметами, вообще начало курса имело для
меня еще почти школьническую прелесть. Кроме
того, в студенчестве начиналось новое движение, и
мне казалось, что неопределенные надежды принимали осязательные формы. Несколько арестов в студенческой среде занимали всех и вызывали волнение.
— Что ж, значит, это акт добровольный. Знаешь, Тит… Если жизнь человеку стала неприятна, он всегда вправе избавиться от этой неприятности. Кто-то, кажется, Тацит, рассказывает о древних скифах, живших, если не вру, у какого-то гиперборейского моря. Так вот, брат, когда эти гипербореи достигали преклонного возраста и уже не могли быть полезны обществу, — они просто входили в океан и умирали. Попросту сказать, топились. Это рационально… Когда
я состарюсь и увижу, что беру у жизни больше, чем даю…
то и
я…
Я засмеялся. Тит был мнителен и боялся мертвецов.
Я «по младости» не имел еще настоящего понятия о смерти…
Я знал, что это закон природы, но внутренно, по чувству считал себя еще бессмертным. Кроме
того, мой «трезвый образ мыслей» ставил
меня выше суеверного страха.
Я быстро бросил окурок папиросы, зажег свечку и стал одеваться.
На дворе
меня охватил сырой холодок. Солнце еще только собиралось подняться где-то за облаками. Был
тот неопределенный промежуток между ночью и зарей, когда свет смешан с
тьмою и сон с пробуждением… И все кажется иным, необычным и странным.
Подойдя к одному из них,
я бросил взгляд на листок, и сразу
меня поразило
то обстоятельство, что в первой же строке
я встретил свою фамилию...
Мужик подошел к скамейке и отдернул рогожу.
Я не сразу понял, что он делает, и только смотрел, как он ссунул щепкой из черепка, который нес в руках, что-то сероватое, с красными прожилками… Оно шлепнулось как будто в чашку… Потом также тщательно и равнодушно он сдвинул
той же щепкой осколки костей и потом… еще кусок чего-то с прядью черных волос…
Все было опять так же, как за полчаса перед
тем, но
я не узнавал
того же самого дня.
И
тот маленький человечек, который еще недавно ложился в мою постель, —
я ли это, или кто-то другой, о котором
я только помню?..
Профиль, резко выступавший в квадрате окна, стал расплываться. Что-то сделалось с моими глазами, и Тит вдруг стал близким и огромным. Потом явилось два Тита и два профиля в окне. Голова у
меня кружилась…
Я сделал усилие, и обычная фигура Тита оказалась одна и на месте. Но это
меня не успокоило. Мгновение, и начались опять
те же превращения…
Я тоже уважал Тита и нежно любил его.
Я часто помогал ему в «сочинениях», и его «зубрежка» подавала повод к моим шуткам. Но
я ничего не скрывал от Тита и слушал его советы в житейских делах.
Я уже говорил о
том, как
я собирался облагодетельствовать семью дорожного сторожа в будущем…
Меня глубоко трогало
то, что Тит, не вдаваясь «в философию», часто носил им сахар и булки, о чем
я как-то забывал…
Теперь
я смотрел на Тита и испытывал только сухой остов этих ощущений. Он сидел, наклонясь, и, закрыв уши, тихо зубрил про себя. Шея у него была длинная и сухая. По мере
того, как он зубрил, тихонько произнося слова, одно из сухожилий двигалось, как будто принимало участие в учении… И ничего больше не было.
Я не «ощущал» Тита,
того Тита, каким он был для
меня вчера…