Неточные совпадения
Волги я еще ни разу не видел, но был влюблен в нее
с юности за бурлаков Некрасова и за Стеньку Разина. И
то обстоятельство,
что она была именно на Волге, казалось мне особенно красивым и значительным.
Мы
с моим сожителем Титом отходили от окна и в ожидании, пока вскипит казенный куб для чая, ложились на постели и говорили в сумерках бог знает о
чем, между
тем как в наше окно лилась
с полей вечерняя прохлада.
Урманов объезжает дальние стойбища, собирает вокруг себя молодежь, говорит о «славном прошлом отцов и дедов» (поэт предполагал,
что было такое прошлое и у самоедов), говорит им о
том,
что в великой России народ уже просыпается для борьбы
с рабством и угнетением…
Я был очень молод и во многих отношениях чувствовал себя еще почти мальчиком. Мне было лестно,
что у меня
с Урмановым идет такой разговор, но вместе
с тем у меня были «твердые взгляды»… И я ответил...
Но теперь мне пришлось бы умолчать о
том,
что Урманов весь вечер провел
с «американкой»,
что, кроме нас, был какой-то еще молодой человек аристократической наружности, друг детства Валентины Григорьевны, и
что, пока я играл
с генералом в шахматы, они втроем вели в другой комнате какой-то очень оживленный конспиративный разговор.
— А, чорт… Я сдаюсь… Я сегодня не могу совсем играть… Не до игры… Так вы говорите?..
того… Мне ведь не
с кем посоветоваться… жена умерла… Если бы у меня был сын, тогда
того… было бы просто: определил в полк, и кончено. А тут… дочь… Родных никого… Ну,
что толковать! Пойдем пить чай…
Радость Урманова казалась мне великодушной и прекрасной… В
тот же день под вечер я догнал их обоих в лиственничной аллее, вернувшись из Москвы по железной дороге. Они шли под руку. Он говорил ей что-то, наклоняясь, а она слушала
с радостным и озаренным лицом. Она взглянула на меня приветливо, но не удерживала, когда я, раскланявшись, обогнал их. Мне показалось,
что я прошел через какое-то светлое облако, и долго еще чувствовал легкое волнение от чужого, не совсем понятного мне счастья.
Но, вместе
с тем, было заметно,
что он задевал в Урманове самолюбие, и это доставляло ему удовольствие.
Лекции шли правильно. Знакомство
с новыми профессорами, новыми предметами, вообще начало курса имело для меня еще почти школьническую прелесть. Кроме
того, в студенчестве начиналось новое движение, и мне казалось,
что неопределенные надежды принимали осязательные формы. Несколько арестов в студенческой среде занимали всех и вызывали волнение.
Мужик подошел к скамейке и отдернул рогожу. Я не сразу понял,
что он делает, и только смотрел, как он ссунул щепкой из черепка, который нес в руках, что-то сероватое,
с красными прожилками… Оно шлепнулось как будто в чашку… Потом также тщательно и равнодушно он сдвинул
той же щепкой осколки костей и потом… еще кусок чего-то
с прядью черных волос…
Профиль, резко выступавший в квадрате окна, стал расплываться. Что-то сделалось
с моими глазами, и Тит вдруг стал близким и огромным. Потом явилось два Тита и два профиля в окне. Голова у меня кружилась… Я сделал усилие, и обычная фигура Тита оказалась одна и на месте. Но это меня не успокоило. Мгновение, и начались опять
те же превращения…
Однажды, на уроке геометрии, сбитый
с толку
тем,
что учитель повернул на чертеже треугольник острым углом книзу, тогда как в учебнике острый угол был кверху, Тит поднялся на носки и, вывернув голову, стал смотреть сверху вниз.
Мне рассказывали незадолго перед
тем,
что горничная у моих знакомых, обтирая окна снаружи, упала
с третьего этажа. По странной случайности, она стала прямо на ноги и даже пошла сама в дом, На вопрос,
что с ней, она спокойно отвечала: «ничего решительно». Но к вечеру она умерла: оказалось, что-то оборвалось у нее внутри.
А я остановился
с чувством тупого удивления; все теперь точно застигало меня врасплох… Ну, да… конечно. Это они аплодируют Бел_и_чке. Еще вчера я бы аплодировал так же… Или, быть может, страстно противился бы аплодисментам… Теперь я был в стороне… Я не восторгался и не негодовал. Я прислушивался к
тому,
что происходило в моей душе…
Трещина между мною и моими товарищами залегала все глубже. Прежде я ценил в Крестовоздвиженском его прямоту, грубую непосредственность и какое-то непосредственное чутье правды. Мне казалось,
что он чаще других и скорее меня находит направление, в котором лежит истина, не умея доказать ее. Поэтому его последняя фраза, сказанная
с грубой и взволнованной экспрессией, залегла все-таки у меня в душе… Скептицизм?.. Разве
то,
что теперь во мне, скептицизм? Но я не сомневаюсь, я так ощущаю.
И я хочу, понимаешь ты, хочу страстно, неудержимо, чтобы
то,
что я считаю справедливым, было…чтобы где-то рядом, близко, далеко, в самой бесконечности двигалось
с бесконечною силой
то,
что движется во мне, как слабая искорка…
Когда я вошел в музей профессора, Изборского окружала кучка студентов. Изборский был высок, и его глаза
то и дело сверкали над головами молодежи. Рядом
с ним стоял Крестовоздвиженский, и они о чем-то спорили. Студент нападал. Профессор защищался. Студенты, по крайней мере
те, кто вмешивался изредка в спор, были на стороне Крестовоздвиженского. Я не сразу вслушался,
что говорил Крестовоздвиженский, и стал рассматривать таблицы, в ожидании предстоявшей лекции.
Но меня
того, которого она знала, который угадал бы ее приезд и пошел бы ей навстречу, не было. Живая связь невысказанного взаимного понимания между нами прекратилась как прекратилась она
с товарищеской средой. Правда, воспоминание о ней лежало где-то глубоко, на дне души, вместе
с другими, все еще дорогими образами. Но я чувствовал,
что это только до времени,
что настанет минута, когда и эти представления станут на суд моего нового настроения…
Очень может быть,
что я дрожал в своем углу от неясного сознания всего этого. Может быть, кроме
того, мне не хотелось появиться перед ней, такой живой и бодрой, продрогшим, съежившимся,
с самочувствием жалкой собачонки. Как бы
то ни было, я дал ей уйти и только тогда пошел за нею.
— Чорт вас разберет.
То ли ты ломаешься, парень,
то ли бесишься
с жиру… Заставить бы тебя пахать землю,
что ли, или бы молотить спозаранку до вечерней зари, небось, дурь-то вашу интеллигентскую живо бы вышибло… Так придешь,
что ль?
И вдруг раздался голос Тита. Он начал
с какой-то цитаты из Зайцева, которая, по-видимому, не имела никакой связи
с тем,
что читалось. Среди слушателей водворялось недоумение.
Он стал ходить на собрания из-за меня и боролся
с тем,
что, по его мнению, меня губило.
Все,
что я читал прежде, все,
что узнавал
с такой наивной радостью, все свои и чужие материалистические мысли о мире, о людях, о себе самом, все это проходило через освещенную полосу, и по мере
того, как мысли и образы приходили, вспыхивали и уступали место другим, — я чувствовал,
что из-за них подымается все яснее, выступает все ближе
то серое, ужасно безжизненное или ужасно живое,
что лежало в глубине всех моих представлений и
чего я так боялся.
В
ту минуту мне казалось,
что я весь занят этими ощущениями. За окном на ветках виднелись хлопья снега, освещенные желтыми лучами солнца. Золотисто-желтая полоса ярко била в окна и играла на чайнике, который (я знал это) только
что принес Маркелыч. Маркелыча сейчас не было, но я чувствовал его недавнее присутствие и разговор
с Титом.
То,
что было
с Урмановым, я помнил.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, //
То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! —
что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как
с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И
то сказать,
что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь //
С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво,
с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин
с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал,
что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине
с своей душой // Был недоволен сам собой.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где?
что там такое?» — // «Ну,
что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами // В
то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить
с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело в
том, //
Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви в знойный день // Давать насильственную тень.