Неточные совпадения
Я с любопытством
смотрел на них, а они
смотрели в нашу коляску и говорили что-то
мне непонятное…
Он не обедал в этот день и не лег по обыкновению спать после обеда, а долго ходил по кабинету, постукивая на ходу своей палкой. Когда часа через два мать послала
меня в кабинет
посмотреть, не заснул ли он, и, если не спит, позвать к чаю, — то
я застал его перед кроватью на коленях. Он горячо молился на образ, и все несколько тучное тело его вздрагивало… Он горько плакал.
Мне стало страшно, и
я инстинктивно
посмотрел на отца… Как хромой, он не мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось в его лице. Оно было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали было больше, чем умиления, и еще было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего дня. Губы его шептали все одно слово...
Наконец, чувствуя, что душа настроилась,
я остановился в углу двора и
посмотрел на небо.
И когда
я опять произнес «Отче наш», то молитвенное настроение затопило душу приливом какого-то особенного чувства: передо
мною как будто раскрылась трепетная жизнь этой огненной бесконечности, и вся она с бездонной синевой в бесчисленными огнями, с какой-то сознательной лаской
смотрела с высоты на глупого мальчика, стоявшего с поднятыми глазами в затененном углу двора и просившего себе крыльев… В живом выражении трепетно мерцающего свода
мне чудилось безмолвное обещание, ободрение, ласка…
Мы
смотрели ее накануне, причем это дощатое сооружение поразило
меня своей громадностью и странностью, как будто ненужностью среди площади.
Он остановился, как будто злоба мешала ему говорить. В комнате стало жутко и тихо. Потом он повернулся к дверям, но в это время от кресла отца раздался сухой стук палки о крашеный пол. Дешерт оглянулся;
я тоже невольно
посмотрел на отца. Лицо его было как будто спокойно, но
я знал этот блеск его больших выразительных глаз. Он сделал было усилие, чтобы подняться, потом опустился в кресло и, глядя прямо в лицо Дешерту, сказал по — польски, видимо сдерживая порыв вспыльчивости...
Сжимая хлыст,
я зорко
смотрел по сторонам, ожидая опасности.
Должно быть, было что-то особенное в этой минуте, потому что она запечатлелась навеки в моей памяти и с внутренним ощущением, и с внешними подробностями. Кто-то во
мне как бы
смотрел со стороны на стоявшего у ворот мальчика, и если перевести словами результаты этого осмотра, то вышло бы приблизительно так...
Я тот, который когда-то
смотрел на ночной пожар, сидя на руках у кормилицы, тот, который колотил палкой в лунный вечер воображаемого вора, тот, который обжег палец и плакал от одного воспоминания об этом, тот, который замер в лесу от первого впечатления лесного шума, тот, которого еще недавно водили за руку к Окрашевской…
Он
смотрел на
меня серьезным, немного суровым и укоризненным взглядом, и сердце у
меня сжалось тоской и страхом.
Иной раз
мне просто приятно было
смотреть на него, ловить его тихую, задумчивую улыбку…
Он
посмотрел на
меня печальными глазами и, не останавливаясь, сказал...
Он с любопытством
посмотрел на барахтавшегося Ольшанского и сказал
мне...
Я покраснел и замялся. Он внимательно
посмотрел на
меня и повел плечами.
Все это было так завлекательно, так ясно и просто, как только и бывает в мечтах или во сне. И видел
я это все так живо, что… совершенно не заметил, как в классе стало необычайно тихо, как ученики с удивлением оборачиваются на
меня; как на
меня же
смотрит с кафедры старый учитель русского языка, лысый, как колено, Белоконский, уже третий раз окликающий
меня по фамилии… Он заставил повторить что-то им сказанное, рассердился и выгнал
меня из класса, приказав стать у классной двери снаружи.
Мне часто вспоминалась эта картинка из моего детства впоследствии, когда и сам
я, уже взрослым,
смотрел из-за таких же решеток на вольную дорогу…
И один раз на козлах такой же семейной колымаги сидел такой же мальчик и
смотрел на
меня с таким же жутким чувством жалости, сострадания, невольного осуждения и страха…
Когда они кончили и встали с довольным видом, —
я с любопытством
посмотрел на их работу.
Топот усиливается, как прилив, потом становится реже, проходит огромный инспектор, Степан Яковлевич Рущевич, на дворе все стихает, только
я все еще бегу по двору или вхожу в опустевшие коридоры с неприятным сознанием, что
я уже опоздал и что Степан Яковлевич
смотрит на
меня тяжелым взглядом с высоты своего огромного роста.
Едва, как отрезанный, затих последний слог последнего падежа, — в классе, точно по волшебству, новая перемена. На кафедре опять сидит учитель, вытянутый, строгий, чуткий, и его блестящие глаза, как молнии, пробегают вдоль скамей. Ученики окаменели. И только
я, застигнутый врасплох,
смотрю на все с разинутым ртом… Крыштанович толкнул
меня локтем, но было уже поздно: Лотоцкий с резкой отчетливостью назвал мою фамилию и жестом двух пальцев указал на угол.
Во всяком случае обе фигуры «неверующих» подействовали на мое воображение. Фигура капитана была занимательна и красочна, фигура будущего медика — суха и неприятна. Оба не верят. Один потому, что
смотрел в трубу, другой потому, что режет лягушек и трупы… Обе причины казались
мне недостаточными.
Старик
посмотрел на
меня выцветшими, но еще живыми глазами и сказал...
Отца мы застали живым. Когда мы здоровались с ним, он не мог говорить и только
смотрел глазами, в которых виднелись страдание и нежность.
Мне хотелось чем-нибудь выразить ему, как глубоко
я люблю его за всю его жизнь и как чувствую его горе. Поэтому, когда все вышли,
я подошел к его постели, взял его руку и прильнул к ней губами, глядя в его лицо. Губы его зашевелились, он что-то хотел сказать.
Я наклонился к нему и услышал два слова...
Теперь
я с удовольствием, как всегда,
смотрел на его энергичное квадратное лицо, но за монотонными звуками его речи
мне слышался грудной голос нового словесника, и в ушах стояли его язвительные речи. «Думать» и «мыслить»… Да, это правда… Разница теперь понятна. А все-таки есть в нем что-то раздражающее. Что-то будет дальше?..
— Эх, Маша, Маша! И вы туда же!.. Да, во — первых,
я вовсе не пьяница; а во — вторых, знаете ли вы, для чего
я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит!.. Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот
я для чего пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя, куда хочешь, несись, куда вздумается…»
Но
меня уже ждал законоучитель. Он отпустил одного исповедника и
смотрел на кучку старших учеников, которые как-то сжимались под его взглядом. Никто не выступал. Глаза его остановились на
мне;
я вышел из ряда…
— К ней? — спросил
я невинно. Он
посмотрел на
меня быстро и подозрительно и сказал с досадой...
Кордецкий насмешливо
посмотрел на
меня и оказал...
Клубок пыли исчез.
Я повернулся к городу. Он лежал в своей лощине, тихий, сонный и… ненавистный. Над ним носилась та же легкая пелена из пыли, дыма и тумана, местами сверкали клочки заросшего пруда, и старый инвалид дремал в обычной позе, когда
я проходил через заставу. Вдобавок, около пруда, на узкой деревянной кладочке, передо
мной вдруг выросла огромная фигура Степана Яковлевича, ставшего уже директором. Он
посмотрел на
меня с высоты своего роста и сказал сурово...
«Только-то?» — Подумал
я и, застегивая пуговицы, невольно повел плечами. Он внимательно и строго
посмотрел мне в лицо.
Директор
посмотрел на
меня, как будто подыскивая предлог для вспышки, чтобы встряхнуть мою невосприимчивость к авторитету, но ничего не придумал и пошел своей дорогой.
А
я с тоской
посмотрел вокруг.
В ту минуту
я тоже, быть может, в первый раз так
смотрел на природу и так полно давал себе отчет в своем ощущении.
— А
я хотела
посмотреть, нет ли в саду вашей сестры. Вы знаете, мы с нею познакомились, когда вас еще здесь не было.
Я хотел ответить, по обыкновению, шуткой, но увидел, что она не одна. За низким заборчиком виднелись головки еще двух девочек. Одна — ровесница Дембицкой, другая — поменьше. Последняя простодушно и с любопытством
смотрела на
меня. Старшая, как
мне показалось, гордо отвернула голову.
Наконец этот «вечер» кончился. Было далеко за полночь, когда мы с братом проводили барышень до их тележки. Вечер был темный, небо мутное, первый снег густо белел на земле и на крышах.
Я, без шапки и калош, вышел, к нашим воротам и
смотрел вслед тележке, пока не затих звон бубенцов.
Сначала
я тоже с искренним восхищением
смотрел на своего ловкого товарища, пока в какой-то фигуре Лена, с раскрасневшимися щеками и светящимся взглядом, подавая
мне руки для какого-то кратковременного оборота, не сказала...
Тут
я наскоро
смотрел развязку и со вздохом входил к Буткевичу.
— На вот, снеси. Да
смотри у
меня: недолго.
— Ну, иди.
Я знаю: ты читаешь на улицах, и евреи называют тебя уже мешигинер. Притом же тебе еще рано читать романы. Ну, да этот, если поймешь, можно. Только все-таки
смотри не ходи долго. Через полчаса быть здесь!
Смотри,
я записываю время…
Прохожие порой останавливались и с удивлением
смотрели на
меня в моем убежище…
— Дурак! Сейчас закроют библиотеку, — крикнул брат и, выдернув книгу, побежал по улице.
Я в смущении и со стыдом последовал за ним, еще весь во власти прочитанного, провожаемый гурьбой еврейских мальчишек. На последних, торопливо переброшенных страницах передо
мной мелькнула идиллическая картина: Флоренса замужем. У нее мальчик и девочка, и… какой-то седой старик гуляет с детыми и
смотрит на внучку с нежностью и печалью…
Диккенс… Детство неблагодарно:
я не
смотрел фамилию авторов книг, которые доставляли
мне удовольствие, но эта фамилия, такая серебристо — звонкая и приятная, сразу запала
мне в память…
Неточные совпадения
«Так ты женат! не знал
я ране! // Давно ли?» — «Около двух лет». — // «На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!» // «Ты ей знаком?» — «
Я им сосед». — // «О, так пойдем же». Князь подходит // К своей жене и ей подводит // Родню и друга своего. // Княгиня
смотрит на него… // И что ей душу ни смутило, // Как сильно ни была она // Удивлена, поражена, // Но ей ничто не изменило: // В ней сохранился тот же тон, // Был так же тих ее поклон.
Во дни веселий и желаний //
Я был от балов без ума: // Верней нет места для признаний // И для вручения письма. // О вы, почтенные супруги! // Вам предложу свои услуги; // Прошу мою заметить речь: //
Я вас хочу предостеречь. // Вы также, маменьки, построже // За дочерьми
смотрите вслед: // Держите прямо свой лорнет! // Не то… не то, избави Боже! //
Я это потому пишу, // Что уж давно
я не грешу.
В начале моего романа // (
Смотрите первую тетрадь) // Хотелось вроде
мне Альбана // Бал петербургский описать; // Но, развлечен пустым мечтаньем, //
Я занялся воспоминаньем // О ножках
мне знакомых дам. // По вашим узеньким следам, // О ножки, полно заблуждаться! // С изменой юности моей // Пора
мне сделаться умней, // В делах и в слоге поправляться, // И эту пятую тетрадь // От отступлений очищать.
И сердцем далеко носилась // Татьяна,
смотря на луну… // Вдруг мысль в уме ее родилась… // «Поди, оставь
меня одну. // Дай, няня,
мне перо, бумагу // Да стол подвинь;
я скоро лягу; // Прости». И вот она одна. // Всё тихо. Светит ей луна. // Облокотясь, Татьяна пишет. // И всё Евгений на уме, // И в необдуманном письме // Любовь невинной девы дышит. // Письмо готово, сложено… // Татьяна! для кого ж оно?
— Восемьдесят лет, ваше превосходительство. Но это келейное,
я бы… чтобы… — Чичиков
посмотрел значительно в лицо генерала и в то же время искоса на камердинера.