Неточные совпадения
Родители куда-то уехали, братья, должно быть, спали, нянька ушла на кухню,
и я остался с одним
только лакеем, носившим неблагозвучное прозвище Гандыло.
Я вспомнил о нем
только уже через несколько лет,
и когда вспомнил, то даже удивился, так как мне представлялось в то время, что мы жили в этом доме вечно
и что вообще в мире никаких крупных перемен не бывает.
Первые два раза граф держался величаво, но осторожно,
и отец
только холодно
и формально отстранял его подходы.
Вдова тоже приходила к отцу, хотя он не особенно любил эти посещения. Бедная женщина, в трауре
и с заплаканными глазами, угнетенная
и робкая, приходила к матери, что-то рассказывала ей
и плакала. Бедняге все казалось, что она еще что-то должна растолковать судье; вероятно, это все были ненужные пустяки, на которые отец
только отмахивался
и произносил обычную у него в таких случаях фразу...
Процесс был решен в пользу вдовы, причем все знали, что этим она обязана исключительно твердости отца… Сенат как-то неожиданно скоро утвердил решение,
и скромная вдова стала сразу одной из богатейших помещиц не
только в уезде, но, пожалуй, в губернии.
Мать была очень испугана, застав все эти подарки. Когда отец пришел из суда, то в нашей квартирке разразилась одна из самых бурных вспышек, какие я
только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать
и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки
и отослали обратно.
И он дорожил, как последней святыней, этой чертой, которая выделяла его не
только из толпы заведомых «взяточников», но также
и из среды добродетельных людей тогдашней золотой середины…
«Чиновники» того самого суда, где служил отец, несомненно, брали направо
и налево,
и притом не
только благодарности, но
и заведомые «хабары».
Вообще он относился к среде с большим благодушием, ограждая от неправды
только небольшой круг, на который имел непосредственное влияние. Помню несколько случаев, когда он приходил из суда домой глубоко огорченный. Однажды, когда мать, с тревожным участием глядя в его расстроенное лицо, подала ему тарелку супу, — он попробовал есть, съел две — три ложки
и отодвинул тарелку.
Мы, дети, беспечно рассматривали эту виньетку, но истинное значение ее поняли
только на следующее утро, когда отец велел поднять нас с постели
и привести в его комнату.
«Лошади судьи» прославились по всему городу необычной худобой
и жадностью, с которой они грызли коновязи
и заборы, но отец замечал
только «поправку», пока одна из них не издохла без всякой видимой причины.
Впрочем, впоследствии оказалось, что в этой неудаче виновна была не одна наука, но
и кучер, который пропивал
и то небольшое величество овса, какое полагалось, оставляя лошадей на одной
только буре с селитрой…
Только теперь я понимаю, какое значение имело для него это изречение… Он боялся, что мы будем нести наказание за его грехи.
И его совесть восставала против несправедливой кары, а вера требовала покорности
и давала надежду…
В это время я ясно припоминаю себя в комнате больного. Я сидел на полу, около кресла, играл какой-то кистью
и не уходил по целым часам. Не могу теперь отдать себе отчет, какая идея овладела в то время моим умом, помню
только, что на вопрос одного из посетителей, заметивших меня около стула: «А ты, малый, что тут делаешь?» — я ответил очень серьезно...
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а
только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного
и ни с чем несообразного поведения, после того как я его «не укараулил»…
Жизнь нашего двора шла тихо, раз заведенным порядком. Мой старший брат был на два с половиной года старше меня, с младшим мы были погодки. От этого у нас с младшим братом установилась, естественно, большая близость. Вставали мы очень рано, когда оба дома еще крепко спали.
Только в конюшне конюхи чистили лошадей
и выводили их к колодцу. Иногда нам давали вести их в поводу,
и это доверие очень подымало нас в собственном мнении.
После этого мне стоило много труда залучить ее опять, а когда удалось, то я употребил все меры, чтоб растолковать ей, что я сознаю свою вину
и теперь взял ее
только для того, чтобы помириться…
Весь день у нас
только и было разговоров об этой смерти.
Таким образом мистический ужас уже был готов в наших детских душах,
и, конечно, его
только раздувала окружавшая нас среда.
Разбойник ночью застал в доме
только мать с дочерью
и стал требовать денег.
Этим она пыталась нас усыпить, но, разумеется, сон улетал, как вспугнутая птица,
и, закрываясь с головой от страшного впечатления, мы засыпали
только глубокой ночью…
И оба они кричали в глухой степи все молитвы, какие
только знали, все громче
и громче…
Аляповатые лубки изображали их в виде маленьких смешных полуобезьян, с хвостами крючком
и с птичьими ножками,
и всюду они представлялись
только проказниками, то прячущимися в рукомойники, где их монахи закрещивают
и запирают, то принимающими вид девиц, то являющимися в виде свиней, больших ящериц, змей или собак.
Однажды старший брат задумал лететь. Идея у него была очень простая: стоит взобраться, например, на высокий забор, прыгнуть с него
и затем все подпрыгивать выше
и выше. Он был уверен, что если
только успеть подпрыгнуть в первый раз, еще не достигнув земли, то дальше никакого уже труда не будет,
и он так
и понесется прыжками по воздуху…
Полеты во сне повторялись, причем каждый раз мне вспоминались прежние полеты,
и я говорил себе с наслаждением: тогда это было
только во сне… А ведь вот теперь летаю же я
и наяву… Ощущения были живы, ярки, многосторонни, как сама действительность…
Наибольший успех полета обозначался достижением мельницы, с ее яркими брызгами
и шумом колес… Но если даже я летал
только над двором или под потолком какого-то огромного зала, наполненного людьми,
и тогда проснуться — значило испытать настоящее острое ощущение горя… Опять
только сон!.. Опять я тяжелый
и несчастный…
Объяснение отца относительно молитвы загорелось во мне неожиданной надеждой. Если это верно, то ведь дело устраивается просто: стоит
только с верой, с настоящей верой попросить у бога пару крыльев… Не таких жалких какие брат состряпал из бумаги
и дранок. А настоящих с перьями, какие бывают у птиц
и ангелов.
И я полечу!
Я
только старался, чтобы обращение «Отче наш» направлялось к кому-то живому
и сознательному.
Сначала это было трудно,
и я просто говорил молитву за молитвой, как бы
только подготовляясь к чему-то (я уже слышал, что в важных случаях нужно сказать десять «Отче наш»
и десять «Богородиц»)…
Но все это было безобидно, а процесс ежедневного обновления вызывал не
только понятное любопытство, но
и некоторое почтительное удивление.
Он не кормит Мамерика, а
только отдает ему вылизывать пустые судки
и грызть корки хлеба
и уже два раза успел его больно выдрать без всякой вины.
Но как
только мальчик робко приблизился, Уляницкий с быстротою кошки схватил его, нагнул, зажал голову в свои колени, спустил штанишки,
и в воздухе засвистел пучок розог.
В нашей семье нравы вообще были мягкие,
и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами
и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий
только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали,
и розга то
и дело свистела в воздухе.
Тогда, видя, что процедура бритья находится
только в начале, а прервать ее Уляницкий не намерен, мы с младшим братом тоже спустились в комнату
и присоединились к неистовой пляске.
При наших разбойничьих попытках проникнуть в его святилище он
только косил один глаз,
и на его застывшем лице проступало выражение тревожной тоски.
Он говорил, что жить «ничего, можно»,
только хочется есть,
и по ночам сначала было страшно.
Мы долго провожали взглядами уезжавшую карету, пока она не мелькнула последний раз на гребне шоссе. Ехавшие в карете нарядные дети казались мне какими-то неприятными
и холодными, а за незнакомым казачком, с которым мы
только и успели обменяться ругательствами, неслось в неведомую даль ощущение жгучего сочувствия
и близости.
Я тогда был плохой ценитель женской красоты, помню
только, что у Марьи были густые черные брови, точно нарисованные,
и черные же жгучие глаза.
Весь наш двор
и кухня были, конечно, полны рассказами об этом замечательном событии. Свидетелем
и очевидцем его был один
только будочник, живший у самой «фигуры». Он видел, как с неба слетела огненная змея
и села прямо на «фигуру», которая вспыхнула вся до последней дощечки. Потом раздался страшный треск, змея перепорхнула на старый пень, а «фигура» медленно склонилась в зелень кустов…
Тогда не
только мы, дети, но, кажется,
и вся толпа смолкала в суеверном страхе…
Поп оказался жадный
и хитрый. Он убил
и ободрал молодого бычка, надел на себя его шкуру с рогами, причем попадья кое — где зашила его нитками, пошел в полночь к хате мужика
и постучал рогом в оконце. Мужик выглянул
и обомлел. На другую ночь случилось то же,
только на этот раз чорт высказал категорическое требование: «Вiдай мoï грошi»…
Поп радостно прибежал к своей попадье
и, наклонив рога, сказал: «Снимай грошi». Но когда попадья захотела снять котелок, то оказалось, что он точно прирос к рогам
и не поддавался. «Ну, так разрежь шов
и сними с кожей». Но
и тут, как
только попадья стала ножницами резать шов, — пол закричал не своим голосом, что она режет ему жилы. Оказалось, что червонцы прикипели к котлу, котел прирос к рогам, а бычья кожа — к попу…
Отец сам рассказал нам, смеясь, эту историю
и прибавил, что верят этому
только дураки, так как это просто старая сказка; но простой, темный народ верил,
и кое — где уже полиция разгоняла толпы, собиравшиеся по слухам, что к ним ведут «рогатого попа». На кухне у нас следили за поповским маршрутом: передавали совершенно точно, что поп побывал уже в Петербурге, в Москве, в Киеве, даже в Бердичеве
и что теперь его ведут к нам…
Наоборот, я чувствовал, что не
только мой маленький мирок, но
и вся даль за пределами двора, города, даже где-то в «Москве
и Петербурге» —
и ждет чего-то,
и тревожится этим ожиданием…
Потом, вероятно, проволоку подтянули,
и гул стал не так громок: в обыкновенные неветреные дни телеграф
только тихо позванивал, как будто крики сменились смутным говором.
Может быть, просто потому что дети слишком сильно живут непосредственными впечатлениями, чтобы устанавливать между ними те или другие широкие связи, но
только я как-то совсем не помню связи между намерениями царя относительно всех крестьян
и всех помещиков —
и ближайшей судьбой, например, Мамерика
и другого безыменного нашего знакомца.
Только кучер Петро, в своем вечном кожухе
и тяжелых чеботах с отвернутыми книзу голенищами, имел облик настоящего мужика.
Но он был человек очень молчаливый, все
только курил
и сплевывал, не высказывая никаких общих суждений.
Знакомство с деревней, которое я вынес из этого чтения, было, конечно, наивное
и книжное. Даже воспоминание о деревне Коляновских не делало его более реальным. Но, кто знает — было ли бы оно вернее, если бы я в то время
только жил среди сутолоки крепостных отношений… Оно было бы
только конкретнее, но едва ли разумнее
и шире. Я думаю даже, что
и сама деревня не узнает себя, пока не посмотрится в свои более или менее идеалистические (не всегда «идеальные») отражения.
Дешерт был помещик
и нам приходился как-то отдаленно сродни. В нашей семье о нем ходили целые легенды, окружавшие это имя грозой
и мраком. Говорили о страшных истязаниях, которым он подвергал крестьян. Детей у него было много,
и они разделялись на любимых
и нелюбимых. Последние жили в людской,
и, если попадались ему на глаза, он швырял их как собачонок. Жена его, существо бесповоротно забитое, могла
только плакать тайком. Одна дочь, красивая девушка с печальными глазами, сбежала из дому. Сын застрелился…