Неточные совпадения
Дня через три — четыре новое крыльцо было готово на месте старого,
и мне положительно казалось, что физиономия нашего дома совершенно изменилась.
Это была скромная, теперь забытая, неудавшаяся, но все же реформа,
и блестящий вельможа, самодур
и сатрап, как все вельможи того времени, не лишенный, однако, некоторых «благих намерений
и порывов», звал в сотрудники скромного чиновника, в котором признавал нового человека для нового
дела…
На другой
день депутации являлись с приношениями в усиленном размере, но отец встречал их уже грубо, а на третий бесцеремонно гнал «представителей» палкой, а те толпились в дверях с выражением изумления
и испуга…
Вдова вела процесс «по праву бедности», не внося гербовых пошлин,
и все предсказывали ей неудачу, так как
дело все-таки было запутанное, а на суд было оказано давление.
Перед окончанием
дела появился у нас сам граф: его карета с гербами раза два — три останавливалась у нашего скромного домика,
и долговязый гайдук в ливрее торчал у нашего покосившегося крыльца.
Ее это огорчило, даже обидело. На следующий
день она приехала к нам на квартиру, когда отец был на службе, а мать случайно отлучилась из дому,
и навезла разных материй
и товаров, которыми завалила в гостиной всю мебель. Между прочим, она подозвала сестру
и поднесла ей огромную куклу, прекрасно одетую, с большими голубыми глазами, закрывавшимися, когда ее клали спать…
— Ну, кому, скажи, пожалуйста, вред от благодарности, — говорил мне один добродетельный подсудок, «не бравший взяток», — подумай: ведь
дело кончено, человек чувствует, что всем тебе обязан,
и идет с благодарной душой… А ты его чуть не собаками… За что?
В этом отношении совесть его всегда была непоколебимо спокойна,
и когда я теперь думаю об этом, то мне становится ясна основная разница в настроении честных людей того поколения с настроением наших
дней.
И в таком виде
дело выйдет за пределы уездного суда в сенат, а может быть,
и выше.
Если
и сенаторов подкупят сила
и деньги, — это
дело их совести,
и когда-нибудь они ответят за это, если не перед царем, то перед богом…
Подвести жизненные итоги —
дело очень трудное. Счастье
и радость так перемешаны с несчастием
и горем, что я теперь не знаю, был ли счастлив или несчастен брак моих родителей…
Дело доходило до того, что, уезжая, он запирал жену на замок,
и молодая женщина, почти ребенок, сидя взаперти, горько плакала от детского огорчения
и тяжкой женской обиды…
Уже на моей памяти, по чьему-то доносу, возникло
дело о расторжении этого брака,
и отец был серьезно напуган этим
делом.
Это было большое варварство, но вреда нам не принесло,
и вскоре мы «закалились» до такой степени, что в одних рубашках
и босые спасались по утрам с младшим братом в старую коляску, где, дрожа от холода (
дело было осенью, в период утренних заморозков), ждали, пока отец уедет на службу.
А так как при этом мы весь
день проводили, невзирая ни на какую погоду, на воздухе, почти без всякого надзора, то вскоре даже мнительность отца уступила перед нашим неизменно цветущим видом
и неуязвимостью…
И действительно, я его не укараулил: через два — три
дня после этого старый Коляновский лежал, важный
и торжественный, на катафалке.
На следующий
день наш двор наполнился множеством людей, принесли хоругви,
и огромный катафалк не мог въехать с переулка.
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству
днем… Но в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного
и ни с чем несообразного поведения, после того как я его «не укараулил»…
В этот промежуток
дня наш двор замирал. Конюхи от нечего делать ложились спать, а мы с братом слонялись по двору
и саду, смотрели с заборов в переулок или на длинную перспективу шоссе, узнавали
и делились новостями… А солнце, подымаясь все выше, раскаляло камни мощеного двора
и заливало всю нашу усадьбу совершенно обломовским томлением
и скукой…
Так она поступила
и в один жаркий
день, когда я, рассорившись с братом, почувствовал особенную потребность в ее дружбе. Она проходила мимо садового забора
и, когда я ее позвал, попыталась лукаво проскользнуть в щель. Но я все-таки успел захватить ее…
Однажды он был у нас почти весь
день,
и нам было особенно весело. Мы лазали по заборам
и крышам, кидались камнями, забирались в чужие сады
и ломали деревья. Он изорвал свою курточку на дикой груше,
и вообще мы напроказили столько, что еще
дня два после этого все боялись последствий.
И вот, на третий
день, часа в три, вскоре после того как на дворе прогремели колеса отцовской брички, нас позвали не к обеду, а в кабинет отца.
Мы были уверены, что
дело идет о наказании,
и вошли в угнетенном настроении. В кабинете мы увидели мать с встревоженным лицом
и слезами на глазах. Лицо отца было печально.
Весь
день у нас только
и было разговоров об этой смерти.
Кажется, именно в этот
день вечером пришел к нам пан Скальский, большой приятель отца
и мой крестный.
— Да, жук… большой, темный… Отлетел от окна
и полетел… по направлению, где корпус. А месяц! Все видно, как
днем. Я смотрел вслед
и некоторое время слышал… ж — ж-ж… будто стонет.
И в это время на колокольне ударили часы. Считаю: одиннадцать.
Старуха сама оживала при этих рассказах. Весь
день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые горы… Но тут, в вечерний час, в полутемной комнате, она входила в роли, говорила басом от лица разбойника
и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь в последний раз прощалась с матерью, то голос старухи жалобно дрожал
и замирал, точно в самом
деле слышался из-за глухо запертой двери…
Ночь, конечно, опять была ясная, как
день, а на мельницах
и в бучилах, как это всем известно, водится нечистая сила…
Мне стало страшно,
и я инстинктивно посмотрел на отца… Как хромой, он не мог долго стоять
и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось в его лице. Оно было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали было больше, чем умиления,
и еще было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего
дня. Губы его шептали все одно слово...
Объяснение отца относительно молитвы загорелось во мне неожиданной надеждой. Если это верно, то ведь
дело устраивается просто: стоит только с верой, с настоящей верой попросить у бога пару крыльев… Не таких жалких какие брат состряпал из бумаги
и дранок. А настоящих с перьями, какие бывают у птиц
и ангелов.
И я полечу!
Впечатление было такое, как будто огромное собрание, на короткое время занявшееся моим
делом, теперь перешло к обсуждению других
дел, гораздо более важных, таинственных
и непонятных…
В один прекрасный
день он нашел не совсем удобным для своей жениховской репутации, что у него нет прислуги, вследствие чего он должен сам подметать комнату
и ежедневно путешествовать с таинственным предметом под полой халата.
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный
день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор
и кричала, что она свою «дытыну» не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
С этого
дня мальчик поселялся в комнате Уляницкого, убирал, приносил воду
и ходил в ресторацию с судками за обедом.
Знакомство с купленным мальчиком завязать было трудно. Даже в то время, когда пан Уляницкий уходил в свою должность, его мальчик сидел взаперти, выходя лишь за самыми необходимыми
делами: вынести сор, принести воды, сходить с судками за обедом. Когда мы при случае подходили к нему
и заговаривали, он глядел волчком, пугливо потуплял свои черные круглые глаза
и старался поскорее уйти, как будто разговор с нами представлял для него опасность.
В нашей семье нравы вообще были мягкие,
и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами
и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали,
и розга то
и дело свистела в воздухе.
В этот самый
день или вообще в ближайшее время после происшествия мы с матерью
и с теткой шли по улице в праздничный
день,
и к нам подошел пан Уляницкий.
В тот же
день вечером младший брат таинственно вызвал меня из комнаты
и повел в сарай.
Всякое неприятное чувство к незнакомому мальчишке в нас мгновенно испарилось, сменившись острой жалостью. Мы рассказали об этом происшествии матери
и отцу, думая, что
и на этот раз опять последует вмешательство, как
и в
деле Мамерта. Но отец объяснил нам, что мальчик — казачок принадлежит незнакомым людям, приехавшим погостить к нашим соседям,
и что тут ничего сделать невозможно…
Рассказывали у нас на кухне, что Иохим хотел сам «идти в крепаки», лишь бы ему позволили жениться на любимой девушке, а про Марью говорили, что она с каждым
днем «марнiе
и сохне»
и, пожалуй, наложит на себя руки.
Одной ночью разразилась сильная гроза. Еще с вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились
и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали одна за другой, освещая, как
днем,
и дома,
и побледневшую зелень сада,
и «старую фигуру». Обманутые этим светом воробьи проснулись
и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую в воздухе тревогу, а стены нашего дома то
и дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла после ударов тихо
и жалобно звенели…
Нам очень нравилось это юмористическое объяснение, побеждавшее ужасное представление о воющем привидении,
и мы впоследствии часто просили отца вновь рассказывать нам это происшествие. Рассказ кончался веселым смехом… Но это трезвое объяснение на кухне не произвело ни малейшего впечатления. Кухарка Будзиньская, а за ней
и другие объяснили
дело еще проще: солдат
и сам знался с нечистой силой; он по — приятельски столковался с «марой»,
и нечистый ушел в другое место.
Разумеется, как все необычайное,
дело «дошло до царя», он посоветовался с стариками,
и решили, что попа надо водить по всей земле, по городам
и селам,
и ставить на площадях…
Иной раз
и хотелось уйти, но из-за горизонта в узком просвете шоссе, у кладбища, то
и дело появлялись какие-то пятнышки, скатывались, росли, оказывались самыми прозаическими предметами, но на смену выкатывались другие,
и опять казалось: а вдруг это
и есть то, чего все ждут.
На следующее утро они были уже далеко за заставой, а через несколько
дней говорили, что проволока доведена до Бродов
и соединена с заграничной…
Потом, вероятно, проволоку подтянули,
и гул стал не так громок: в обыкновенные неветреные
дни телеграф только тихо позванивал, как будто крики сменились смутным говором.
В эти первые
дни можно было часто видеть любопытных, приставлявших уши к столбам
и сосредоточенно слушавших. Тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают, а так как ее вели до границы, то
и явилось естественное предположение, что это наш царь будет разговаривать о
делах с иностранными царями.
За этой повестью я просиживал целые
дни, а иной раз
и вечера, разбирая при сальной свече (стеариновые тогда считались роскошью) страницу за страницей.
Несколько
дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту не мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный
и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала
и бежала сломя голову. Порой, когда крики
и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
Однажды я сидел в гостиной с какой-то книжкой, а отец, в мягком кресле, читал «Сын отечества».
Дело, вероятно, было после обеда, потому что отец был в халате
и в туфлях. Он прочел в какой-то новой книжке, что после обеда спать вредно,
и насиловал себя, стараясь отвыкнуть; но порой преступный сон все-таки захватывал его внезапно в кресле. Так было
и теперь: в нашей гостиной было тихо,
и только по временам слышался то шелест газеты, то тихое всхрапывание отца.