по произведению «История моего современника» (Короленко В. Г., 1921) искать по всей классике
Область поиска
«История моего современника» (Короленко В. Г., 1921) по всей классике
Тихо, разрозненно, в разных местах набитого народом храма зародилось сначала несколько отдельных голосов, сливавшихся постепенно, как ручьи… Ближе, крепче, громче, стройнее, и, наконец, под сводами костела загремел и покатился волнами согласный тысячеголосый хор, а где-то в вышине над ним гудел глубокий рев органа… Мать стояла на коленях и плакала, закрыв лицо платком.
Я сказал матери, что после церкви пойду к товарищу на весь день; мать отпустила. Служба только началась еще в старом соборе, когда Крыштанович дернул меня за рукав, и мы незаметно вышли. Во мне шевелилось легкое угрызение совести, но, сказать правду, было также что-то необыкновенно заманчивое в этой полупреступной прогулке в часы, когда товарищи еще стоят на хорах собора, считая ектений и с нетерпением ожидая Херувимской. Казалось, даже самые улицы имели в эти часы особенный вид.
Перегибаясь через перила хор, мы с ироническим любопытством смотрели, как смешно поэт Варшавский подходил к руке архиерея и тот прикасается губами к его жесткой курчавой голове.
Однажды, в именины старого Рыхлинского, его родственники и знакомые устроили торжество, во время которого хор из пансионеров спел под руководством одного из учителей сочиненную на этот случай кантату. Она кончалась словами...
Затихшее здание гимназии в эти часы представляется мне теперь чем-то вроде огромного резонатора, в котором педагогический хор настраивает на известный лад умы и души сотен будущих людей.
Для этого он наскоро сладил ученический хор под руководством двух учеников из поповичей и сам служил для нас после общей службы. Нам это нравилось. Церковь была в нашем нераздельном владении, в ней было как-то особенно уютно, хорошо и тихо. Ни надзирателей, ни надзора не было.
Говение окончилось под впечатлением этой сцены, и никогда впоследствии покаянная молитва Ефрема Сирина не производила на меня такого действия, как в эти дни, когда ее произносил для нас Овсянкин в убогом старом храме, под низким потолком которого лилось пение растроганного кающегося молодого хора…
Разумеется, кроме маниаков, вроде Лотоцкого или Самаревича, в педагогическом хоре, настраивавшем наши умы и души, были также голоса среднего регистра, тянувшие свои партитуры более или менее прилично. И эти, конечно, делали главную работу: добросовестно и настойчиво перекачивали фактические сведения из учебников в наши головы. Не более, но и не менее… Своего рода живые педагогические фонографы…
Застывает учитель и превращается в лучшем случае в фонограф, средним голосом и с средним успехом перекачивающий сведения из учебников в головы… Но наиболее ярко выделяются в общем хоре скрипучие фальцеты и душевные диссонансы маниаков, уже вконец заклеванных желто — красным попугаем.
Опять забытье, с вереницей бессвязных мыслей и нытьем в ногах… И новый шорох. Регент ударяет камертоном о перила, подымает его, взмахивает, и хор точно пускается вплавь с знакомым мотивом...
В открытые окна из церкви синими струйками тянется ароматный дым, в углах и над алтарем ютятся мечтательные тени, огни свечей выступают ярче, фигура Христа из синеватой мглы простирает поднятые руки, и тихое пение хора несется стройно, колыхаясь в прощальных лучах затихающего дня…
Но все же Жданов был до известной степени «церковник», участвовал в хоре, и протоиерей относился к нему хорошо. Поэтому чаще всего задача предлагать «недоуменные вопросы» выпадала на его долю.
Было и еще два — три молодых учителя, которых я не знал. Чувствовалось, что в гимназии появилась группа новых людей, и общий тон поднялся. Кое-кто из лучших, прежних, чувствовавших себя одинокими, теперь ожили, и до нас долетали отголоски споров и разногласий в совете. В том общем хоре, где до сих пор над голосами среднего тембра и регистра господствовали резкие фальцеты автоматов и маниаков, стала заметна новая нотка…
Изолированные факты отдельной жизни сами по себе далеко не определяют и не уясняют душевного роста. То, что разлито кругом, что проникает одним общим тоном многоголосый хор жизни, невольно, незаметно просачивается в каждую душу и заливает ее, подхватывает, уносит своим потоком. Оглядываясь назад, можно отметить вехами только начало наводнения… Потом это уже сплошное, ровное течение, в котором давно исчезли первые отдельные ручьи.
День был воскресный. Ученики должны быть у обедни в старом соборе, на хорах. С разрешения гимназического начальства я обыкновенно ходил в другую церковь, но этот раз меня потянуло в собор, где я надеялся встретить своего соседа по парте и приятеля Крыштановича, отчасти уже знакомого читателям предыдущих моих очерков. Это был юноша опытный и авторитетный, и я чувствовал потребность излить перед ним свою переполненную душу.
Певчие — вероятно, составленные все из служащих в почтамте и их детей — пели превосходно, и между ними слышался чей-то чисто грудной и бархатистый тенор: это пел покойный Бантышев [Бантышев Александр Олимпиевич (1804—1860) — оперный певец (тенор) и композитор.], тогда уже театральный певец, но все еще, по старой памяти своей службы в почтамте, участвовавший иногда в хоре Гавриило-Архангельской церкви.
Один из ратников, возбужденный торжественностью природы, затянул вполголоса протяжную песню; другие стали ему подтягивать, и вскоре все голоса слились в один хор, который звучными переливами далеко раздавался под дремучим навесом дерев…
На берегу запели, — странно запели. Сначала раздался контральто, — он пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала, а первый всё лился впереди его… — третий, четвертый, пятый вступили в песню в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор мужских голосов.
О, жизнь! Я вновь ее люблю И ею вновь любим взаимно… Природы друг, я в ней ловлю Все звуки жизненного гимна… О, жизнь! Я ею вновь любим И вновь люблю ее взаимно… Стихом участвую моим Я в хоре жизненного гимна.