Неточные совпадения
Кончить придется после: щелкнул нумератор.
Я подымаю глаза: О-90, конечно. И через полминуты она сама будет здесь:
за мной на прогулку.
Я уверен, дикарь глядел на «пиджак» и думал: «Ну к чему это? Только обуза».
Мне кажется, точь-в‑точь так же будете глядеть и вы, когда
я скажу вам, что никто из нас со времен Двухсотлетней Войны не был
за Зеленой Стеною.
В эти часы вы увидите: в комнате у одних целомудренно спущены шторы, другие мерно по медным ступеням Марша проходят проспектом, третьи — как
я сейчас —
за письменным столом.
— Это
я, I-330.
Я сейчас залечу
за вами, и мы отправимся в Древний Дом. Согласны?
Она говорила как-то из
меня, говорила мои мысли. Но в улыбке у ней был все время этот раздражающий икс. Там,
за шторами, в ней происходило что-то такое — не знаю что, что выводило
меня из терпения;
мне хотелось спорить с ней, кричать на нее (именно так), но приходилось соглашаться — не согласиться было нельзя.
Она подошла к статуе курносого поэта и, завесив шторой дикий огонь глаз, там, внутри,
за своими окнами, сказала на этот раз, кажется, совершенно серьезно (может быть, чтобы смягчить
меня), сказала очень разумную вещь...
— Вы остаетесь? —
я взялся
за ручку двери. Ручка была медная, и
я слышал: такой же медный у
меня голос.
— Гулять, — круглые синие глаза
мне широко раскрыты — синие окна внутрь, — и
я проникаю внутрь, ни
за что не зацепляясь: ничего — внутри, то есть ничего постороннего, ненужного.
Внизу, в вестибюле,
за столиком, контролерша, поглядывая на часы, записывала нумера входящих. Ее имя — Ю… впрочем, лучше не назову ее цифр, потому что боюсь, как бы не написать о ней чего-нибудь плохого. Хотя, в сущности, это — очень почтенная пожилая женщина. Единственное, что
мне в ней не нравится, — это то, что щеки у ней несколько обвисли — как рыбьи жабры (казалось бы: что тут такого?).
И вот без четверти 21. Белая ночь. Все зеленовато-стеклянное. Но это какое-то другое, хрупкое стекло — не наше, не настоящее, это — тонкая стеклянная скорлупа, а под скорлупой крутится, несется, гудит… И
я не удивлюсь, если сейчас круглыми медленными дымами подымутся вверх купола аудиториумов, и пожилая луна улыбнется чернильно — как та,
за столиком нынче утром, и во всех домах сразу опустятся все шторы, и
за шторами —
Изо всех сил ухватившись
за соломинку —
за ручки кресла —
я спросил, чтобы услышать себя — того, прежнего...
Вдруг почувствовал: наспех приколотая бляха — отстегивается — отстегнулась, звякнула о стеклянный тротуар. Нагнулся поднять — и в секундной тишине: чей-то топот сзади. Обернулся: из-за угла поворачивало что-то маленькое, изогнутое. Так, по крайней мере,
мне тогда показалось.
Стальные, серые глаза, обведенные тенью бессонной ночи; и
за этой сталью… оказывается,
я никогда не знал, что там.
Распяленные негрские губы. Вытаращенные глаза…
Я — настоящий крепко схватил
за шиворот этого другого себя — дикого, лохматого, тяжело дышащего.
Я — настоящий — сказал ему, R...
В тот момент, когда
я ощутил ангела-хранителя у себя
за спиной,
я наслаждался сонетом, озаглавленным «Счастье». Думаю — не ошибусь, если скажу, что это редкая по красоте и глубине мысли вещь. Вот первые четыре строчки...
Ровно в 11.45:
я тогда нарочно взглянул на часы — чтоб ухватиться
за цифры — чтоб спасли хоть цифры.
На углу, в полупустом гараже мы взяли аэро, I опять, как тогда, села
за руль, подвинула стартер на «вперед», мы оторвались от земли, поплыли. И следом
за нами все: розово-золотой туман; солнце, тончайше-лезвийный профиль врача, вдруг такой любимый и близкий. Раньше — все вокруг солнца; теперь
я знал, все вокруг
меня — медленно, блаженно, с зажмуренными глазами…
Созрело. И неизбежно, как железо и магнит, с сладкой покорностью точному непреложному закону —
я влился в нее. Не было розового талона, не было счета, не было Единого Государства, не было
меня. Были только нежно-острые, стиснутые зубы, были широко распахнутые
мне золотые глаза — и через них
я медленно входил внутрь, все глубже. И тишина — только в углу —
за тысячи миль — капают капли в умывальнике, и
я — вселенная, и от капли до капли — эры, эпохи…
— Что
за дикая терминология: «мой».
Я никогда не был… — и запнулся:
мне пришло в голову — раньше не был, верно, но теперь… Ведь
я теперь живу не в нашем разумном мире, а в древнем, бредовом, в мире корней из минус единицы.
Шторы падают. Там,
за стеной направо, сосед роняет книгу со стола на пол, и в последнюю, мгновенную узкую щель между шторой и полом —
я вижу: желтая рука схватила книгу, и во
мне: изо всех сил ухватиться бы
за эту руку…
Весь пронизанный холодом, цепенея,
я вышел в коридор. Там
за стеклом — легкий, чуть приметный дымок тумана. Но к ночи, должно быть, опять он спустится, налегнет вовсю. Что будет
за ночь?
S… Почему все дни
я слышу
за собой его плоские, хлюпающие, как по лужам, шаги? Почему он все дни
за мной — как тень? Впереди, сбоку, сзади, серо-голубая, двухмерная тень: через нее проходят, на нее наступают, но она все так же неизменно здесь, рядом, привязанная невидимой пуповиной. Быть может, эта пуповина — она, I? Не знаю. Или, быть может, им, Хранителям, уже известно, что
я…
Если бы вам сказали: ваша тень видит вас, все время видит. Понимаете? И вот вдруг — у вас странное ощущение: руки — посторонние, мешают, и
я ловлю себя на том, что нелепо, не в такт шагам, размахиваю руками. Или вдруг — непременно оглянуться, а оглянуться нельзя, ни
за что, шея — закована. И
я бегу, бегу все быстрее и спиною чувствую: быстрее
за мною тень, и от нее — никуда, никуда…
Нелепо опрокинутый, подвешенный
за ноги,
я молчал, весь полыхая от стыда.
— Идите
за мной, — сурово сказал S.
С силой, каким-то винтовым приводом,
я наконец оторвал глаза от стекла под ногами — вдруг в лицо
мне брызнули золотые буквы «Медицинское»… Почему он привел
меня сюда, а не в Операционное, почему он пощадил
меня — об этом
я в тот момент даже и не подумал: одним скачком — через ступени, плотно захлопнул
за собой дверь — и вздохнул. Так: будто с самого утра
я не дышал, не билось сердце — и только сейчас вздохнул первый раз, только сейчас раскрылся шлюз в груди…
— Да, да, именно… —
я схватил его
за руку.
Я слышал сейчас: из крана умывальника — медленно капают капли в тишину. И
я знал, это — навсегда. Но все-таки почему же вдруг душа? Не было, не было — и вдруг… Почему ни у кого нет, а у
меня…
Начало координат во всей этой истории — конечно, Древний Дом. Из этой точки — оси Х-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для
меня с недавнего времени построен весь мир. По оси Х-ов (Проспекту 59‑му)
я шел пешком к началу координат. Во
мне — пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди, мучительно-посторонние руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли из умывальника — так было, было однажды. И все это, разрывая мясо, стремительно крутится там —
за расплавленной от огня поверхностью, где «душа».
Чтобы выполнить предписание доктора,
я нарочно выбрал путь не по гипотенузе, а по двум катетам. И вот уже второй катет: круговая дорога у подножия Зеленой Стены. Из необозримого зеленого океана
за Стеной катился на
меня дикий вал из корней, цветов, сучьев, листьев — встал на дыбы — сейчас захлестнет
меня, и из человека — тончайшего и тончайшего из механизмов —
я превращусь…
Бегом через знакомые полутесные гулкие комнаты — почему-то прямо туда, в спальню. Уже у дверей схватился
за ручку и вдруг: «А если она там не одна?» Стал, прислушался. Но слышал только: тукало около — не во
мне, а где-то около
меня — мое сердце.
Молнией — один только голый вывод, без посылок (предпосылок
я не знаю и сейчас): «Нельзя — ни
за что — чтобы он
меня увидел».
Я ухватился
за ключ в двери шкафа — и вот кольцо покачивается. Это что-то напоминает
мне — опять мгновенный, голый, без посылок, вывод — вернее, осколок: «В тот раз I — ».
Я быстро открываю дверь в шкаф —
я внутри, в темноте, захлопываю ее плотно. Один шаг — под ногами качнулось.
Я медленно, мягко поплыл куда-то вниз, в глазах потемнело,
я умер.
— Позвольте…
я хотел…
я думал, что она, I-330. Но
за мной…
—
Я не мог больше! Где вы были? Отчего… — ни на секунду не отрывая от нее глаз,
я говорил как в бреду — быстро, несвязно, — может быть, даже только думал. — Тень —
за мною…
Я умер — из шкафа… Потому что этот ваш… говорит ножницами: у
меня душа… Неизлечимая…
Доктор мелькнул
за угол. Она ждала. Глухо стукнула дверь. Тогда I медленно, медленно, все глубже вонзая
мне в сердце острую, сладкую иглу — прижалась плечом, рукою, вся — и мы пошли вместе с нею, вместе с нею — двое — одно…
Я так привык теперь к самому невероятному, что, сколько помню, — даже совершенно не удивился, ни о чем не спросил: скорей в шкаф, захлопнул
за собою зеркальную дверь — и, задыхаясь, быстро, слепо, жадно соединился с I.
Я вскочил, не дожидаясь звонка, и забегал по комнате. Моя математика — до сих пор единственный прочный и незыблемый остров во всей моей свихнувшейся жизни — тоже оторвалась, поплыла, закружилась. Что же, значит, эта нелепая «душа» — так же реальна, как моя юнифа, как мои сапоги — хотя
я их и не вижу сейчас (они
за зеркальной дверью шкафа)? И если сапоги не болезнь — почему же «душа» болезнь?
Сзади — знакомая, плюхающая, как по лужам, походка.
Я уже не оглядываюсь, знаю: S. Пойдет
за мною до самых дверей — и потом, наверное, будет стоять внизу, на тротуаре, и буравчиками ввинчиваться туда, наверх, в мою комнату — пока там не упадут, скрывая чье-то преступление, шторы…
Однажды в детстве, помню, нас повели на аккумуляторную башню. На самом верхнем пролете
я перегнулся через стеклянный парапет, внизу — точки-люди, и сладко тикнуло сердце: «А что, если?» Тогда
я только еще крепче ухватился
за поручни; теперь —
я прыгнул вниз.
Вдруг — облако, быстрая косая тень, лед свинцовеет, набухает, как весной, когда стоишь на берегу и ждешь: вот сейчас все треснет, хлынет, закрутится, понесет; но минута
за минутой, а лед все стоит, и сам набухаешь, сердце бьется все беспокойней, все чаще (впрочем, зачем пишу
я об этом и откуда эти странные ощущения?
То есть как это незачем? И что это
за странная манера — считать
меня только чьей-то тенью. А может быть, сами вы все — мои тени. Разве
я не населил вами эти страницы — еще недавно четырехугольные белые пустыни. Без
меня разве бы увидели вас все те, кого
я поведу
за собой по узким тропинкам строк?
Я шел под какими-то каменными арками, где шаги, ударившись о сырые своды, падали позади
меня — будто все время другой шагал
за мной по пятам.
Желтые — с красными кирпичными прыщами — стены следили
за мной сквозь темные квадратные очки окон, следили, как
я открывал певучие двери сараев, как
я заглядывал в углы, тупики, закоулки.
— Нет, нет, — замахал
я, — ни
за что! Тогда вы в самом деле будете думать, что
я какой-то ребенок — что
я один не могу… Ни
за что! (Сознаюсь у
меня были другие планы относительно этого дня.)
Но как объяснить всего себя, всю свою болезнь, записанную на этих страницах. И
я потухаю, покорно иду… Лист, сорванный с дерева неожиданным ударом ветра, покорно падает вниз, но по пути кружится, цепляется
за каждую знакомую ветку, развилку, сучок: так
я цеплялся
за каждую из безмолвных шаров-голов,
за прозрачный лед стен,
за воткнутую в облако голубую иглу аккумуляторной башни.
Четырехугольник, и в нем веснушчатое лицо и висок с географической картой голубых жилок — скрылись
за углом, навеки. Мы идем — одно миллионноголовое тело, и в каждом из нас — та смиренная радость, какою, вероятно, живут молекулы, атомы, фагоциты. В древнем мире — это понимали христиане, единственные наши (хотя и очень несовершенные) предшественники: смирение — добродетель, а гордыня — порок, и что «МЫ» — от Бога, а «
Я» — от диавола.
А вот на секунду
я и это пронизанное радостью кресло возле кровати — мы одно: и великолепно улыбающаяся старуха у дверей Древнего Дома, и дикие дебри
за Зеленой Стеной, и какие-то серебряные на черном развалины, дремлющие, как старуха, и где-то, невероятно далеко, сейчас хлопнувшая дверь — это все во
мне, вместе со
мною, слушает удары пульса и несется сквозь блаженную секунду…
— И
за одну твою глупость —
за то, что ты сделал вчера на прогулке, —
я люблю тебя еще больше — еще больше.
Чулки — брошены у
меня на столе, на раскрытой (193‑й) странице моих записей. Второпях
я задел
за рукопись, страницы рассыпались, и никак не сложить по порядку, а главное — если и сложить, все равно не будет настоящего порядка, все равно — останутся какие-то пороги, ямы, иксы.
—
Я не могу так, — сказал
я. — Ты — вот — здесь, рядом, и будто все-таки
за древней непрозрачной стеной:
я слышу сквозь стены шорохи, голоса — и не могу разобрать слов, не знаю, что там.
Я не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала
мне, куда
я тогда попал в Древнем Доме, и какие коридоры, и почему доктор — или, может быть, ничего этого не было?